предпочитаю параноидальные решения жизненных уравнений
[Захотелось поделиться здесь своим текстом про Федора Басманова и его отношения с Иваном Грозным. Может быть, кому-нибудь тут будет это интересно. Текст вдохновлен образом Басманова из романа А. Толстого "Князь серебряный", а также из фильма С. Эйзенштейна "Иван Грозный". История без начала и конца, просто какой-то отрывочек из Фединой жизни.]
Описание: Один вечер из жизни Федора Басманова. Размышления о колдовстве, о самом себе и о царе Иване.
---I---Сырой и холодный лес был окутан туманом. Солнце лишь недавно закатилось за облака, и небо еще кое-где оставалось почти светлым, но в воздухе висела непроницаемая мгла. «Хоть глаз выколи», – сердито ругнулся про себя Федя, вглядываясь в очертания деревьев и пытаясь не потерять дорогу. Возвращаться в слободу нужно было тем же путем, не отклоняясь от знакомой тропы, но в таком тумане нетрудно было и заплутать. Когда чутье переставало подсказывать нужную дорогу, Феде приходилось слезать с коня и высматривать на земле следы от копыт; к счастью, никаких других коней, кроме его собственного, этим вечером здесь не проезжало.
Да и кого понесет в такую темень, на ночь глядя, в лесную глушь. Федя бы и сам ни за что не поехал, если бы не важное дело. Через лес пролегал путь к мельнице, где старый мельник по особому фединому наказу приготавливал для своего барина заговоренные травы. Несколько разных трав и птичьи кости; все это нужно было растолочь в ступе и заговорить, то есть, произнести заклинание. Федя и сам знал весь рецепт, знал и слова, но все это можно было поручить мельнику, чтобы не тратить свое время. Хотя кое в чем Федя все-таки мельнику не доверял, кое-что он предпочитал сделать самостоятельно. К остальным травам и птичьим косточкам нужно было прибавить лепестки приворотных цветов, «злых цветов», как их прозвали в народе. Эти цветы нужно было собрать в особый летний вечер, такой, как сегодня, и именно на закате. А мельник – черт его знает – мог и соврать, что собрал их на закате, или собрать в другой вечер, не сегодня, а заранее. «Это уж не дело, так не подействует; а наверняка не узнать, все ли он сделал, как надо». За «злыми цветами» Федя и отправился сам, отлучившись из слободы в разгар вечерней пирушки, надеясь, что за общим шумом царь не заметит его отсутствия.
Проезжая через лес по пути на мельницу, Федя то и дело останавливал коня и спускался на землю. В мокрой темной траве горели мелкие всполохи синего пламени – те самые цветы. Встречались они редко, и в надвигающейся тьме нужно было быть очень зорким, чтобы их не проглядеть. С несколькими этими цветочками Федя приехал на мельницу, собственноручно растолок их лепестки, произнес заговор и перемешал с заранее заготовленной мельником смесью из трав и костей. Вот и готово зелье; ссыпать в ладанку и повесить на грудь.
– Ты бы, барин, крестик снял, так оно вернее будет, – напутствовал мельник своего гостя на прощание. Федя презрительно усмехнулся. – Коли будешь вместе их носить, будут друг друга жечь-бороть, как бы худо не было… – Без тебя знаю, старик, пошел отсюда, – Федя тряхнул кудрями и взобрался в седло. Пора было торопиться обратно.
Пусть и крестик будет, и зелье будет. Пусть все боги помогают, и духи лесные, и ведьмы болотные. Не зря же его в детстве ведьминым сынком дразнили.
Федя матери своей не помнил, умерла она рано, он был тогда совсем младенцем. А отец никогда и не вспоминал о ней, тут же на другой женился, потом и та умерла, он женился еще раз… не сосчитать этих жен. Родились другие братья и сестры, но с Федей отец всегда был как-то особенно неласков, холоден и строг. В детстве Федю это мучило, зато потом, как подрос, сам стал с отцом еще более неласков, еще более холоден. А про мать мечталось ему порой – как было бы, если б она была жива. Как бы она его прижала к сердцу, приголубила, пожалела, детские его слезы утерла бы своей теплой рукой. Уж она бы его любила, это он отчего-то точно знал.
Колдовскими делами он потому и начал интересоваться. Может, никогда и не была его мать ведьмой, может, это все были выдумки уличной детворы… А все ж таки, если б и была – это ведь неплохо, решил когда-то Федя. Это даже и к лучшему.
Теперь, когда он возвращался по лесной тропе в слободу, в тени деревьев ему на мгновенье привиделись чьи-то глаза, будто бы женские. Взглянули на него озорно-добродушно да и исчезли. «Помогай, матушка, не оставь в беде. Всех ведьм созови, мне теперь всякая помощь пригодится».
* * *
---II---Тяжело было у него на сердце. Туманная мгла как будто проникла внутрь, и случилось это не сегодня и не вчера, а уже довольно давно. Обычно мало что могло взволновать или расстроить Федю; с гордостью думал он сам про себя, что сердце у него будто из камня сделано. Но тут был случай особый. Федя с тревогой думал о государе.
Будучи приближенным к царю на особых основаниях, Федя не мог не замечать перемен, произошедших в царе Иване в последнее время. Конечно, к этому все шло с самого начала: уже в юности царь бывал и зол, и жесток. Но в последний год дела ухудшились многократно. Пытки и казни участились, головы летели с плеч каждый день. И если раньше доставалось в основном земским, то теперь несдобровать могли и верные царские опричники. Каждый из них, пытаясь спасти свою шкуру, наговаривал на другого, а царь верил любым лживым наветам, не проверяя ничего. Казалось, ему даже нравилось казнить теперь именно опричников, показывая всем (и, конечно, самому себе), что на самом деле он ни к кому из них не привязан и ко всем одинаково справедлив.
Федя с другими братьями-опричниками и раньше не слишком-то дружил, а теперь все чаще ловил на себе их взгляды, полные нескрываемой ненависти. «Чертова волчья стая, пропади они все пропадом». Невольно вспомнилось ему, как, бывало, в прежние времена доводилось ему с ними биться плечом к плечу на поле брани. Тогда им еще можно было довериться, тогда он знал, что названные братья непременно прикроют ему спину. «Хорошо же, что теперь нет пока никаких битв, спокойное время. Пожалуй, теперь не врагов перебили бы мы, а скорее друг другу перегрызли бы глотки».
Потому и понадобилась волшебная помощь заговоренных трав и «злых цветов»; чувствовал Федя, что его положение теперь зыбко. Царь Иван пока еще любил «своего Федюшу» по-прежнему, но принять меры все-таки стоило. А ну как кто-нибудь из опричников наговорит и на Федю, со злобы да из зависти, а царь и поверит – он теперь всякому слову верит. Не сносить тогда Федору головы.
«Да, всякому слову верит», – с тоскою размышлял Федя. Не так было прежде. В последний год нрав царя стал еще переменчивее, чем обычно. Невозможно было не замечать, как в словах и поступках его стали отражаться явные признаки нарастающей болезни. Государь, который когда-то приблизил Федора к себе «и душою, и телом», теперь порой смотрел на своего любимца совсем как чужой. В глазах его виделось Феде что-то странное, изломанное. Как будто не было никакой души в глубине этих глаз, никакого тепла и никакой жизни, одна пустота ледяная. Это-то и пугало Федю больше всего. С пустотой не договоришься, не понимает она языка человеческого.
Пусть же помогут колдовские цветы и травы, пусть не пропадет царская любовь. Пусть привяжется царь Иван к своему Федюше понадежнее, так, чтобы никакой человек эту связь разорвать не смог. «Теперь уж жизнь моя от этого зависит».
Выехав наконец из леса, Федя направил коня на проселочную дорогу. Теперь до слободы оставалось совсем немного. Чуть поодаль виднелась деревенька, мимо которой он сегодня уже проезжал, но, кажется, что-то в ней поменялось: доносился крик и плач деревенских баб и детей. Присмотревшись, Федя увидал торчащие из земли колья, а на них – мертвые головы.
«Значит, напились наши и поехали поразвлечься, – почти равнодушно подумал он и отвернулся в сторону. – И когда только успели? Я уходил – ведь и не собирались еще никуда».
За годы своей службы у государя Федя перевидал немало убийств. В том числе и таких, бессмысленных и жестоких, спьяну и «для веселья» учиненных опричниками. Не раз случалось, что и сам он в таких участвовал. Поначалу не нравилось это Феде; на сердце было тяжко, а еще мерещилось ему, будто руки его от чужой крови не отмываются. Будто въелась она в кожу навсегда, и ничего с ней не делается, хоть чем оттирай. Но все изменилось после разговора с царем.
Как сейчас помнил Федя тот вечер, помнил себя, совсем еще юного мальчишку, дрожащего, слабого, глаза полны слез, и рядом с собою – государя. Он смотрел тогда на Федю ласково, держал его руки, по голове гладил и что-то приговаривал… Что это были за слова, Федя не запомнил, но хорошо запомнил тон: уверенный и спокойный, исполненный твердости и достоинства. Никаких сомнений не осталось после этой короткой беседы; Федя убедился, что все происходящее – правильно. Ведь убивают они не безвинных, а изменников, провинившихся перед царем и смерть свою вполне заслуживших. А если будешь верен государю – никогда он тебя не обидит. Он по справедливости судит, он прав. Всегда прав, что бы ни было.
Потом уж не случалось между ними разговоров об этом – не было больше нужды. Федя и сам полюбил казнить и карать людей. Кровь его не пугала больше, никого ему было не жаль. И сейчас не жаль было ни деревенских мужиков, которых зачем-то вдруг обезглавили опричники в пьяном угаре вечернего пира, ни самих опричников, ряды которых все больше редели с каждым днем – царь казнил и их самих почти уж через одного.
Да и справедливость уж давно перестала его волновать. Как тут разобрать, где правда, а где ложь, кто прав, кто виноват? И не все ли равно? Сердце у него окаменело, сам он это чувствовал. Люди вокруг стали ему словно деревяшки пустые, бревнышки. Сотней больше, сотней меньше – нет разницы. Главное, чтобы государь был им доволен. Чтобы любил его всегда, всей душой любил. А там уж пусть хоть вся Русь катится к чертям.
Федя мрачно усмехнулся. «Пускай все перемрут и друг друга перебьют, а я один останусь рядом с государем. Я ему – самый верный. Никого у него нет ближе, чем я».
Отворились в потемках ворота, и Федор на своем коне въехал в слободу.
* * *
---III---Пир уже завершился, слобода погрузилась в пьяный и ленивый сон. Никого было не найти во дворе. Федя привязал коня, умылся холодной водой и отправился в царские покои. Войти надо было неслышно; он все еще надеялся, что царь не придаст большого значения его неожиданной отлучке, и старался не привлекать к себе лишнего внимания.
В покоях было темно. У окна догорала маленькая свечка, а просторная царская постель пустовала. «Значит, снова лежит на досках, себя наказывает», – пронеслось в мыслях у Феди. И правда – в самом темном углу, на грубой дощатой лежанке, прикрытой лишь одним тонким покрывалом, виднелся знакомый силуэт. В слабых отсветах свечного огонька фигура царя казалась таинственной и пугающей; Федя не мог разглядеть, спит ли царь или смотрит сейчас прямо на него.
Тихо ступая по полу, Федя подошел и уселся на самый краешек доски, стараясь не беспокоить государя своим присутствием.
«Раз на досках лежит, значит, снова замучил или убил кого-то». Задумчиво покачал головою Федя. Никогда ему не были понятны эти метания Ивана: то кровь чужую едва ли не из кубков на пиру пьет, то сам себя готов розгами иссечь в порыве отчаянного стыда. То с Богом себя равняет, то всеми ночами на коленях валяется, бьется в рыданиях, молится, прощения у Бога своего просит.
Федя посидел немного молча, не шевелясь, всматриваясь в очертания Иванова лица. Даже в полутьме было видно, каким худым, бледным и осунувшимся стало теперь это лицо. Щеки впали, нос как будто еще больше, чем прежде, скрючился, под глазами пролегли мрачные тени.
«Не таким он был раньше. Ведь когда-то он таким был красивым. Нравилось мне смотреть на его лицо, ясное и смелое; да, нравилось. И глаза его были яркие, словно камни-самоцветы. А теперь… исхудал, постарел. Точно сама Смерть его глазами глядит. А впрочем, может… помогли бы и ему колдовские травы? Тут уж надо не «злыми цветами», тут другое нужно… Придется к мельнику съездить еще. Да ведь не согласится царь ведьминскую ладанку на шее носить, никогда не согласится. Колдовства боится. Но можно как-нибудь от него тайком, а? Тут дело трудное, тут беда – не телесные язвы надо лечить, а душу больную, покореженную, жестокую. Наверняка что-нибудь можно придумать, если только…»
– Я Никитку Смирного приказал повесить, пока тебя не было, – раздался вдруг тихий зловещий шепот. От неожиданности Федя вздрогнул. – Никитку? За что?
Никита по прозвищу Смирный был одним из самых послушных и исполнительных опричников. Когда он успел прогневать царя? Что тут случилось, пока не было Феди?
– Песенку он мне веселую спел, а мне не понравилось. Невесело что-то.
Шумно и протяжно вздохнув, царь потянулся к Феде и прильнул к нему, положив голову ему на колени. Вздох этот показался Феде похожим на болезненный стон. Сердце тоскливо сжалось.
«Верно, безумие захлестнуло его с головой. Болен он, пора ему на покой. Не людьми ему править, а в постели лежать ему надо. Да не на досках этих чертовых, а на мягких перинах».
Федя осторожно прикоснулся к волосам своего государя. «Жесткие такие, в темноте нащупаешь – и не подумаешь, что человеческие». Погладил его по щеке тихо, нежно.
– Невесело мне, Федюша. Тошно. Ох, тошно.
Федя продолжал гладить своего государя по голове и молчал. Нечего было отвечать. Иван протянул руку к Фединому лицу, дотронулся до черных его кудрей. Одну кудряшку, непослушно торчащую вбок, намотал на палец. Любил он так делать, особенно в минуту задумчивости.
– Как Никитку-то вздернули на виселице, так я тут же и подумал, что не надо было его вешать. Зря я это приказал, сгоряча, спьяну. Разум помутился. А эти все, бесы, стоят кругом и глаза на меня таращат, трясутся, кого следом повешу. Так меня это разозлило, раззадорило! Я и говорю – ведите, говорю, ко мне Федьку моего Басманова, его буду вешать теперь. Зачем он меня покинул, зачем уехал с моего пира и меня оставил одного? Ты, Федюша, верно, думал, я не замечу ничего. А я-то все замечаю.
Федя замер на мгновение; словно холодом обдало его изнутри, онемело все тело от ужаса. А затем, словно в беспамятстве, повалился с постели на пол, кинулся на колени, вцепился руками в своего государя и прильнул губами горячими к его губам. Начал целовать их, торопливо, отчаянно, чуть не задыхаясь. Не хватало сил, чтоб сказать что-нибудь – Федя словно лишился дара речи. Только и мог он теперь покрывать лицо своего государя пламенными нежными поцелуями, надеясь очаровать его своей лаской и не дать ему опомниться.
– Ну, полно, полно, Федюша, – промолвил царь Иван как-то тихо и глухо, отклоняясь в сторону на своей дощатой постели. – Спать надо, час поздний. И ты ложись – силы еще пригодятся. В полночь встанем, молиться будем, помянем Никитину грешную душу.
Федя скрючился на полу у постели царя, и в немом отчаянии обхватил голову руками.
* * *
Не до сна было Феде в ту ночь, но в какой-то миг удалось ему ненадолго забыться. В болезненной полудреме ожило перед ним одно воспоминание из прошлого, яркой вспышкой зажглось перед глазами. Это был момент из таких, которые запоминаются на всю жизнь.
В ту пору Федя, совсем еще юный, впервые отправился с остальным войском в поход. Особо запомнился ему из того похода один день, вернее, утро раннее. Солнце горело в высоком небе, все было объято его горячим светом. Кругом стояли воины, русская рать, а чуть в отдалении сам царь на своем вороном коне объезжал воинские ряды. Гарцевал красиво. Молодой был совсем, здоровый.
Федя смотрел на него издали, молча любовался. Как таким не залюбоваться. «Вон как солнце над ним сияет, словно благословляет его, удачу дарит. Он, верно, всех богов любимец. И уж конечно, он всегда прав. Где он, там и справедливость. Он людьми своими дорожит, верность их ценит, и народ свой в обиду не даст. Сильный он и смелый. А улыбается как – весело, тепло… И глаза у него – такие яркие, так и светятся. Вот бы узнать-почувствовать, какова на вкус его любовь».
Направленность: Слэш Автор: Gvendelin Беты: Dinira Пейринг: Владимир Владимирович Маяковский/Сергей Александрович Есенин Рейтинг: R Жанры: Романтика, Мистика, Hurt/comfort Предупреждения: Смерть основного персонажа Размер: Миди Статус: закончен
Описание: Иногда люди не успевают сказать что-то важное. А иногда вмешивается судьба и дает еще один шанс.
Часть 1 Апрель 1926 Весна выдалась слякотной, прохладной. Владимир еще не сменил свое пальто на пиджак и весенний ветерок был даже приятным. Сегодня попросили выступить в Политехе со своей последней статьей «Как делать стихи». Она еще не вышла в широком издании и ознакомился с ней минимальный круг людей. О том, что большая часть статьи посвящена разбору стиха «Сергею Есенину» присутствующие на выступление не знали. Он видел удивление на лицах студентов и литераторов, у многих проскальзывала грусть. читать дальше Прошло всего четыре месяца со смерти Сергея, но рана от невосполнимой потери у многих еще не зажила. В основном, конечно, люди, не знавшие его лично, тоскуют по светочу советской поэзии. Но для Маяковского, не любившего есенинские «стишки», потеря чувствовалась более личной. Они не были ни коллегами, ни друзьями, хотя могли бы ими стать. Впервые они встретились в 1913 году, вместе подрабатывали в типографии и даже сдружились настолько, что Сережа прожил у семьи Маяковских около месяца. А потом они поругались. Глупо, на пустом месте. Володя посмеялся над первыми «стишками» Сережи про поля и леса, еще не подозревая, как болезненно тот воспринимает критику. Сергей собрал вещи и съехал с квартиры Маяковских, отговорившись перед матерью Володи, что он загостился. И позже, на разных творческих вечерах, Есенин делал вид, что незнаком с Владимиром, а его «агитезы» безбожно критиковал или же вообще отказывался читать. Вот так и закончилась едва начавшаяся дружба. А за несколько месяцев до смерти Есенина, они несколько раз встречались по поводу совместной работы в ЛЕФе, а иногда просто мирно проводили вечера за бутылочкой. Владимир думал, что они все-таки смогут восстановить то хрупкое дружеское чувство, что зарождалось более десяти лет назад. И вот чем все закончилось… 27 декабря прошло в предпраздничных хлопотах. Лиля хотела большую ель и много игрушек на ней. А ее желания – закон. Подготовка к Новому году шла полным ходом, и они все вымотались. А потому звонок, раздавшийся ночью, вывел из сна только тело, но усталый мозг не воспринимал информацию, слова казались бредом сумасшедшего. Есенин повесился. Сначала Маяковский думал, что это дурацкая шутка и пообещал вырвать шутнику язык. Но оказалось звонил редактор из Ленинграда и никакая это не шутка. Володя сидел и смотрел в пространства, вспоминая последние встречи с Сережей. Тот был тихий и умиротворенный, расслабленный. Но в глазах стояла такая щенячья тоска. Да и сам внешний вид говорил, что тот много пьет и почти не спит. Володя сожалел, что не помог ему, как хотел. Одним вечером, он встретил Есенина в компании двух собутыльников. Сергей обрадовался Маяковскому, как родному и пригласил присоединиться. Володя отказался пить, а тем более в компании этих мутных товарищей. Сережа без споров кинул шатающуюся парочку и предложил подняться в номера над кафе, чтобы поговорить в тишине и покое. Говорили тогда много о стихах, о жизни. Когда разговор зашел о советской власти, Есенин, кажется, что-то хотел сказать, а потом как-то испуганно вскочил и сбежал. Это была их последняя встреча. Маяковский очень жалел, что не догнал и не расспросил подробнее. Тогда бы не пришлось вместо праздников хоронить друга. Володя очень надеялся, что хоть ненадолго, но был другом. После выступления, за кулисами, Маяковский стоял, оттирая пот рукавом. Он и не заметил, как устал. Морально устал. Говорить о Есенине все еще больно. Иногда он забывает, что тот мертв и оговаривается: вот на следующий полемике я уделаю Есенина. Люди смотрят удивленно, кто-то с гневом и только потом доходит, не будет больше полемик с Есениным. Маяковский проходит длинное фойе, чтобы быстрее выбраться из моря человеческих тел и оказаться на улице. Остановившись у одной из колонн у главного входа, он закуривает. Ждет своих друзей, Бурлюка и Асеева. Именно с ними он собирается сегодня напиться и обсудить выступление. Пока ждал, неосознанно стал прислушиваться к разговору ближайшей стоящей к нему пары мужчин. - Хорошо Маяковский выступает, громко, но непонятно, - говорит мужчина, стоящий к нему спиной. Маяковский хмыкнул. - Не подумал бы, что он так был привязан к Сереже, - Володя стиснул зубы на это фамильярное «Сережа». Столько повылезало друзей «Сережи». – Только не прав он. - В чем же? - Не убивал он себя. Убили его. - Да бред. Допился до чертей и в петлю полез…. Владимир сплюнул сигарету и отошел. Сплетники смакуют подробности Сережиной гибели до сих пор. Почему-то версия об убийстве все чаще проскальзывает из уст Сварога и Приблудного. Маяковский не вникал в подробности, считая, что покойника надо оставить в покое, а не перемывать его кости. - Володя, - позвали со стороны входа. – Прости, задержались. Там настоящий Содом. - Пойдем выпьем за твой успех. - И за Сережу, - согласился Владимир.
*** Просыпался он тяжело, голова гудела. Выпили они вчера много, Володя даже не помнил, как добрался до дома. Вроде собирались остаться у Бурлюка. Его квартира была ближе всего к бару. В комнату влетела Лиличка и резко отдернула шторы. Тусклый свет залил комнату. За окном шел снег. Неожиданно. Ведь только вчера было солнце и весело бежали ручейки от талого снега. - Володенька, вставай скорее. Столько надо успеть. - Не сегодня, - резко и прямо высказал Владимир. - Вчера поздно лег. - Да как же? – Лиля очаровательно хлопала длинными ресницами. - Ведь ты рано ложился, чтобы сегодня пораньше встать. Неужели не мог уснуть без меня? – Лиля лукаво улыбнулась. – Ну прости, Володенька. Сегодня точно вместе ляжем. Владимир никак не мог понять, что же не так. Ведь они же не раньше трех вывалились из бара. Да еще добраться до дома около часа. Неужели Лили считает после четырех — это рано лечь. - Я хочу ель. Большую, пушистую, - Брик вскинула руки выше головы, пытаясь показать какую. - Старую еще не выкинули, - непонимающе выдохнул Владимир. Что-то явно было не так. - Ой, Володенька, какой ты смешной, - залилась смехом Лиля, думая, что Володя шутит. – Нужно так много сделать. Ведь скоро Новый год. - Какой год? – хрипло спросил Маяковский. - Новый же, глупый. - Какое сейчас число? – попытался еще раз уточнить Владимир. - 27 декабря. - Год? - 1925, - сейчас у Лили было озадаченное лицо. Что взбрело в голову Маяковскому? Она иногда замечала за ним странности мышления. Но потом это могло вылиться в прекрасные стихи. Возможно, и сейчас в его голове рождается что-то великое. И она этому рождению способствует. А потом все поэтическое общество будет восхищаться ей. Что она так влияет на творчество Маяковского. - Мне нужно уехать, - безапелляционно заявил Владимир и начал собираться. - Как же так? - Лиля начала заламывать руки и хмурить брови. – Ты же обещал мне ель. - Попроси Осю. У меня очень важное дело. В Ленинграде. Владимир успел собраться и покидать кое-какие вещи в чемодан, а Лиля все неверяще смотрит на него. - Какие дела в Ленинграде? Владимир? Но тот, уже не обращая внимания на женщину, выбегает из дома и ловя попутку до вокзала. Главное успеть. Он уверен, что сможет отговорить Сережу от необдуманного шага. Правда, он не знал, во сколько Есенин повесился и сколько у него времени, чтобы предотвратить этот поступок. И почему он не удосужился узнать это? Как бы это сейчас помогло. В билетной кассе узнает, что несколько поездов отправляются в Ленинград в этот день. Самый ближайший оказался через час. Часам к девяти вечера он прибудет в Ленинград. Еще минут сорок добраться до Англетера. Возможно, Есенин еще будет жив. Весь путь Володя смотрел в окно. Иногда в голове вспыхивали какие-то хорошие строки для стихов, но больше в голове всплывали мысли, что за сбой случился во вселенной и кому сказать «спасибо». Почему-то смерть Есенина воспринималась, как самая большая личная неудача. Мысли нет-нет, да и возвращались к его поступку. Почему Маяковский не увидел, что Сергею настолько плохо? Почему не предложил помощь? Мог ли он вообще помочь? И вот он этот шанс помочь появился. Главное успеть. Поезд начал замедляться, и Володя оторвался от тяжелых мыслей. Глянул в окно и не смог понять, где они остановились. - Товарищ, - обратился он проводнику, останавливая его в коридоре. – Где мы? - Остановка в Новгороде. - Когда отправимся? – нетерпеливо спросил Маяковский - Завтра. - Как завтра? Мне нужно в Ленинград. Сегодня! - Не получится. Стоянка на ночь в Новгороде. Да вы не переживайте, завтра с утра уже будете на месте. Маяковский был в отчаяние. Завтра уже будет поздно. Как же быть. И тут Владимира осенило. Он выскочил из вагона и помчался к вокзалу. - Девушка, позвонить нужно! Срочно! – обратился он к работнице вокзала. - Нельзя. Только для очень важных звонков. - Это очень важно. Очень прошу вас, - Владимир говорил громко и вкрадчиво, при этом очаровательно улыбался. Когда он хотел, он мог быть очень убедительным. - Ладно. Только быстро, - девушка слегка покраснела, но выглядела все еще строго. - Спасибо. Владимир взял справочник, лежащий рядом с телефоном и найдя номер Англетера, набрал номер гостиницы. Грубый мужской голос ответил: - Назаров. - Маяковский, - представился Володя. – Будьте добры, позовите Сергея Есенина к телефону. - Подождите, - голос был все еще груб, неприветлив. Владимиру не понравился голос на том конце. Прошло минут двадцать, работница вокзала строго наблюдала за ним, но положить трубку не просила. И вот он услышал того человека, которого и не чаял когда-либо услышать вновь. -… точно Маяковский? Ты правильно услышал? – спрашивал Есенин невидимого для Володи собеседника. Наверное, того самого обладателя грубого голоса. - Точно. - С чего бы ему мне звонить? - Вот сам и спроси… - Алло? – голос Есенина звучал как-то неуверенно, вопросительно, будто он сомневался, что звонок точно ему. - Сережа, - выдохнул Владимир. Он испытывал какие-то смешанные сюрреалистичные чувства. Голос отказывал. - Алло? – еще раз, но более уверенно произнес Есенин. – Владимир? Вас плохо слышно. Алло? - Алло. Сергей. Это Маяковский. Что ему сказать Владимир не знал. У него было время придумать, пока его звали, но он не воспользовался этим временем. Ни о чем вообще не думал. Идиот! - Я, - начал Володя, но его прервали. - Прошу прощения, Владимир Владимирович. Но тут Элрих пришел, мне нужно идти, - Есенин уже собирался кинуть трубку, но вдруг спохватился. И громко радостно выкрикнул. – С наступающим, тебя. До Нового года вряд ли свидимся. - Сереж, не надо, не делай, что задумал… - Что? Плохо слышно, - в трубке было много шума: шуршание, шипение. А в самой гостинице Элрих нетерпеливо подгонял Сергея, чтобы тот скорее заканчивал разговор. - Не делай… - До встречи, Володь, - попрощался Есенин и кинул трубку. - До встречи, - ответил Владимир гудкам. В вагон он вернулся совершенно разбитым. Опять не уберег. Даже двух слов связать не смог. Оратор. Вместо своего купе отправился в вагон-ресторан и заказал водки. Несколько часов пил и уснул здесь же, за столом. *** - Володенька, вставай скорее. Столько надо успеть. Шторы резко разошлись, впустив комнату тусклый свет. Владимир с трудом отлип от кровати и огляделся. Все чудесатее и чудесатее! Он вчера точно уснул в поезде по дороге в Ленинград. Как же он успел вернуться в Москву? Голова была тяжелой. И милое щебетание Лили почему-то раздражало. А ведь раньше наслаждался ее необременёнными разговорами. Он не сразу понял, что в комнате наступила тишина, а Лили вопросительно смотрит на него. - Прости, можешь повторить? - Я говорю, завтракай, и поедем выбирать ель. Хочу большую ель, - она руками показала, какую ель хочет. Владимир скрипнул зубами. - Далась тебе эта ель, - раздраженно воскликнул он. – Вчера ель, сегодня ель. - Володя, мы же вчера договорились, что сегодня поедем за ней. Почему ты на меня кричишь? – У Лили начали дрожать губы. - Прости, - покорно понизил он голос. - Тогда собирайся, - девушка уже не собиралась плакать. - Не сегодня. Настроения нет. - Что случилось, Володенька? То, что ей, на самом деле, не интересно, Владимир прекрасно видел. Вообще он не был глупым или наивным, видел ее ограниченность и детскость. Но раньше это умиляло. Почему же сейчас это так раздражает. - Ничего. Друг умер. - Кошмар какой, - Лили подбежала и крепко обняла за шею, утешая. Почему же ее объятия кажутся удушающими. – Кто? - Сережа Есенин. И тут она его оттолкнула и завалилась на кровать, заливаясь смехом. - Ну, ты и шутник, Володенька. Если бы Сережа умер, весь Союз уже знал бы. - Но как же, - растерялся Володя. – Неужели вышло? – спросил он риторически. – Хотя он же весел был вчера, да и Элрих присмотрел за ним. - Ты вчера общался с Сережей? Когда успел? Он же в Ленинграде. - Со станции в Новгороде звонил. - Володя, - Лили замялась, смотрит с испугом. – Ты вчера не был в Новгороде. Мы целый день провели вместе, пока Ося на работе был? Ты забыл? - Как же… Лиличка, какое сегодня число? Владимир предчувствовал, что уже знает ответ на этот вопрос, но не верил. Так же не бывает. Не может быть. Дважды так повезти не может. У него вчера был шанс спасти Есенина и он его упустил. Никто не даст ему еще один. - 27 декабря, - подтвердила его мысли Лиля. Владимир вскочил, как ужаленный. Начал собирать вещи, а потом вспомнил, что у него в запасе есть как минимум час. На том, вчерашнем-сегодняшнем поезде он не поедет. Он почему-то уверен, что он опять доедет до Новгорода. Поедет на следующем. Хоть он и позже на час, зато без стоянок. Спустя три часа Владимир расслабленно сидел в вагоне второго класса. Сегодня он не упустит свой шанс. Доедет до Сережи. Сегодня он все поменяет. И не придется писать стихотворение на его смерть. Как же тяжело оно далось Маяковскому. Многие друзья и знакомые Сергея выдали свои «шедевры» почти сразу. А у Владимира заняло четыре месяца на его сочинение. Сначала он не собирался ничего писать для Есенина. Была какая-то обида на Сережу. Как он мог так поступить? Он не имел права лишить мир своего творческого дара. Не имел права бросать… Володю. Но позже строки сами рождались. Позже говорили, что это лучшее стихотворение, посвященное Есенину. Вдруг поезд резко затормозил. Чемодан свалился с верхней полки. Маяковский выскочил из купе и спросил у пробегающего проводника: - Товарищ, в чем дело. - Пока не знаю. Ща выясню у машиниста, - резво отрапортовал проводник и, заметив нахмуренные брови пассажира, успокоил. – Да вы не переживайте, ща быстро починимся и поедем. - И убежал. Поехали не быстро. Поломка оказалась серьезной. И только спустя пять часов возобновили движение. В Англетер он не успевал. Хорошо, если к шести утра доедет. А это будет точно поздно, он был в этом уверен. Почему же так не везет. Кто-то свыше дает ему уже второй шанс, а он его упускает раз за разом. Подъехали к четырем утра, Володя нетерпеливо бросился из вагона, все еще надеясь застать Есенина живым. Поймать пролетку ночью оказалось трудным делом. Трудным, но выполнимым. До Англетера домчались с ветерком, не прошло и получаса. Ночной зимний Ленинград красивое зрелище, но Владимиру не до красот. Мысли неслись галопом, как и сейчас лошади пролетку. Что он скажет? Зачем приехал? Но с другой стороны, не будет же Сережа при нем вешаться. А дальше как пойдет. Хлопок открываемой двери, в тихом сонном Англетере, прозвучал, как выстрел. Маяковскому даже не пришлось прикладывать много сил, дверь была легкой. В холле стояло трое: женщина и двое мужчин. В женщине он узнал Устинову, а с ней должно быть стоит ее муж и тот самый обладатель грубого голоса, Назаров. - Я к Есенину, в шестой, - без перехода произнес Володя и прошел к лестнице. Компания выглядела взволнованно, но когда услышали имя Есенина стали испуганными. - Как к Есенину, - удивленно пролепетала женщина. – К нему нельзя. Он сказал, что будет писать всю ночь, и чтобы не беспокоили. Поэты очень тонкочувствующий народ. Владимир на это только усмехнулся. Некоторые даже слишком тонкочувствующие, - подумал он, вспоминая крепко сжатые кулаки и бледные от гнева губы Есенина, от малейшей критики его стихов. - Мне назначено, - отрезал он и стал подниматься, не обращая внимания на попытки его остановить. На этаже он не сразу сориентировался, пошел не в ту сторону. Наконец, найдя нужный номер, он постучал. Но никто не ответил. Тогда он начал громко барабанить, попеременно называя фамилию хозяина номера. От стука высыпали из своих номеров заспанные соседи и начали требовать прекратить безобразие. Уже и управляющий с хозяйкой добежали, начали что-то высказывать, но Владимир только потребовал ключ от номера. И почему-то тот оказался у хозяйки в кармане. Неужели носит с собой ключи от всех номеров? Чтобы успокоить назойливого гостя, она согласилась открыть номер. Ведь ее саму обеспокоило, что постоялец не отзывается. Когда дверь распахнулась, Маяковский уже точно знал, что увидит в номере. Знал, а готов к зрелищу не оказался. Сначала в поле зрения появились ноги в перепачканных брюках и дорогих кожаных ботинках. Эти ботинки Володя узнал бы из тысячи. Есенин любил красивую обувь, хвастал, что отхватил ботинки коричневого цвета. Большая редкость. Поднять взгляд выше Владимир опасался. У него почему-то закружилась голова, сцена, открывшаяся глазам, казалось такой нереальной. Он уже начал терять опору под ногами, но тут сбоку раздался пронзительный женский крик, который и привел его в чувства. - Надо позвонить в милицию, - голос сбоку был на удивление спокоен. Как будто он каждый день находит трупы в номерах гостиниц. - Сейчас, - спохватился управляющий и выбежал из номера, наверное, звонить в милицию. - Надо родственникам сообщить, - тихо проговорила Устинова, прижимающая руки к груди. Она была бледной, но сильно испуганной не выглядела. - Надо, - согласился Володя. Взгляд цеплялся за разные мелкие детали в номере, главное не смотреть на висельника. По всей комнате были разбросаны вещи, около стола вообще свалка из окурков и бутылок. Стулья перевернуты, кушетка провалилась. С рабочего стола скинуты листы и чернила. Сам стол отодвинут от стены. Чтобы было удобнее вешаться? Володя все-таки решился поднять взгляд на тело. Оно висело очень высоко под потолком на очень короткой веревке, повязанной на манер шарфа вокруг шеи. Рукава были закатаны до локтей. Одна рука висела плетью, вторая поднята в защитном жесте. Обе руки изрезаны. Маяковский знал, что Есенин резал вены, просто не знал, что раны такие глубокие. Брюки расстёгнуты, держатся на одних подтяжках. Рубашка сверху расстёгнута, несколько пуговиц отсутствует, внизу наполовину выпущена из брюк. Сережа всегда был опрятным. Жилье и одежда всегда выглядели идеально, даже когда он пил по-черному. Его всегда тянуло быть идеальным. Он даже как-то раз уколол Владимира, когда после совместных посиделок, тот выглядел, как будто медведь танцевал на его лице и одежда. А Сергей выглядел, как будто вышел из театра, а не из пивной. А еще в комнате было жутко холодно. Зайдя только с улицы это было незаметно, но сейчас, даже в зимнем пальто, Владимир жутко замерз. А Сережа был без пиджака, даже рукава закатаны. В номере стали появляться разные люди. Участковый, понятые. Откуда-то здесь были художник Василий Сварог, друг Сережи, Приблудный, поэты, издатель и еще много знакомых лиц. Участковый составил акт и попросил Владимира, как самого высокого, и Сварога, помочь снять из петли мертвеца. Больше всего Володя хотел отказаться, но не посмел. Доставать из петли тяжелое мертвое тело, оказалось непростым делом. Даже с его ростом достать верхний край батареи, чтобы развязать веревку, было непросто. Как туда забрался маленький Есенин, Владимир не представлял. Когда веревку развязали, вес тела поэта принял на себя Сварог. Василий вздрогнул, когда голова мертвеца откинулась на его плечо. Они осторожно переложили тело на диван. А Сворог быстро сделал наброски трупа. Зачем? Сейчас придут фотографы и все зафиксируют. Вблизи лицо Есенина напоминало застывшую маску. Синяк под глазом, лоб проломлен. Когда он умудрился подраться? Эх, Сережа, Сережа… Фотограф занес свой большой фотоаппарат и хотел уже начать снимать место преступления, но тут странно повела себя Устинова. Она начала приводить в порядок одежду Сергея. И зачем-то припудрила лицо. А в это время участковый попросил расписаться понятых в протоколах и акте. Сварог прочитал и отказался ставить подпись. Почему-то укоризненно посмотрел на Владимира, который подписал не читая. - Им не хватает подписи, - почему-то оправдался Маяковский. - Как можно подписываться под этим фарсом? – воскликнул Василий. – Они же тут убийство прикрывают самоубийством! - Ты бредишь, художник, - отозвался Володя. – У Сергея не было врагов. - Ты слеп, Володя, - грустно проговорил Сварог и ушел, опустив плечи. За ним, тихо всхлипывая, вышел и Приблудный. - Владимир? Маяковский? – удивленно спросил Устинов. - Да. - Из Москвы приехали? - Да. - Далекий путь проделали для встречи с Сережей. А оно вона как вышло. Вам, наверное, отдохнуть хочется. Пойдемте, выделю вам номер. - Спасибо. Владимир лег, но сон к нему не шел. Перед глазами стояло мертвое лицо с пробитым черепом. И слова Сварога не выходят из головы: Да они тут убийство прикрывают! А, вдруг, правда? Вдруг он, Володя, и правда слеп? Но все же указывает на самоубийство. Тогда откуда травмы на теле Есенина? Подрался. Так за спором с самим собой Владимир и не заметил, как уснул.
*** - Володенька, вставай скорее. Столько надо успеть. Это пробуждение не отличалось от двух предыдущих. Оно было тяжелым, освещенное тусклым светом из окна и под громкое щебетание Лили, которое неимоверно раздражало. Мысли со сна путались и под голос любимой женщины никак не получалось сосредоточиться. Но одна мысль все-таки цеплялась за сознание. Он опять проснулся не там, где засыпал. И снова день начался с пробуждения под голос Лили. Значит сегодня опять вчера. - Какое сегодня число? - перебил Лилю Владимир. - Да 27 же, Володенька, - Лиля поджала губы. Ей не понравилось пренебрежение к ее особе со стороны Маяковского. – Сегодня едем за… - Никаких елей, - громко произнес он. Если он еще раз услышит какую большую и пушистую она хочет ель, он с ума сойдет. - Но как же так, - Лиля уже начинала злиться. – Ты же обещал. - Не сегодня, - отрезал он. А если повезет, то и никогда, - добавил он про себя. - Мне надо уехать. Когда вернусь не знаю, так что с елью пусть решает Ося. Все-таки он тебе муж, а не я. Обида сочилась в каждой фразе. Раньше он не решался ее в чем-либо упрекать. Ведь Лиля обидится и вышвырнет его из своей жизни. А он не переживет длинные дни, а особенно ночи, без нее. Но это не значит, что его устраивает ее молодые любовники, а также, что она все еще официально замужем за Осипом. Даже если она утверждает, что они не близки больше, ее любовь к мужу видна невооруженным глазом. А Владимир эмоциональную измену считает более подлой, чем физическую. Зачем она с ним? Зачем он сам себя мучает? Он часто спрашивает себя об этом. Может, наконец, пора узнать. - Володя, не смей ревновать. Я этого не переношу, ты же знаешь. Хочешь поругаться, - в голосе проскользнули строгие нотки взрослого, разговаривающего с нашкодившим ребенком. - Хочу, - тихо произнес Володя. Впервые он ей противоречит. - Что? - Хочу поругаться, - уже громче. – Хочу знать, кто я для тебя? Кто мы друг другу? Что дальше? – голос становился все более уверенным и громким. - Володенька, ну зачем ты портишь все? Осознав, что сейчас злость ей не поможет, она решила прибегнуть к слезам. Володю она никогда не любила, но отказаться от него, от его славы, которая ласкала и ее саму, она не могла. Потерять сейчас Маяковского, это потерять достаток, верного пса, который выполнит любую ее прихоть, славу и любовь поклонников творчества Владимира. Ведь это она его главная муза. И отказаться от всего этого сейчас нереально. И раньше Володя не посмел бы ей что-либо высказывать. - А что я порчу, - вдруг произнес Владимир. – Что у нас за отношения такие? Мы не женаты, а ты доступна всем, кто захочет тебя. - Ты меня сейчас шлюхой назвал? – в голосе такая обида. - А что, я неправду сказал? – почему он раньше не видел, что эти отношения такие больные и неправильные? - Я не буду это выслушивать, - она вылетела из его комнаты, громко хлопнув за собой дверью. Владимир спокойно собрался и поехал на вокзал. На душе скребли кошки, он не хотел обижать Лиличку, но с другой стороны, возможно завтра, он проснется опять 27 декабря, и она ни о чем не вспомнит. Только вот он уже не забудет. На станции Владимир изучил подробнее расписание поездов на Ленинград. 27 декабря было четыре поезда, отправляющиеся из Москвы в Ленинград. Шли они с разницей в час-полтора. На первых двух он уже путешествовал. Первый остановился на ночь в Новгороде, а второй сломался на пять часов. В четыре утра Есенин был уже мертв. Значит остаются два поезда. Хоть и отправляются они позже, но если проехать без эксцессов, то возможно он успеет вовремя. Владимир выбрал следующий по времени поезд. Все-таки на час раньше едет, чем последний. И как назло была остановка и на нем. Всего пару часов, на дозаправку. Владимир проклял и железную дорогу, и медлительность работников, и русскую непунктуальность. К Англетеру подъехал к двум ночи. Пролетку поймать оказалось тяжелее, чем в четыре утра. А извозчик вез медленно, на просьбы прибавить скорость не реагировал. В холле отеля у стойки посетителей спал Назаров. На приход Маяковского тот даже глаз не открыл, и Володя спокойно поднялся на второй этаж к номеру поэта. Дверь в шестой номер была приоткрыта, и Владимир без стука распахнул ее. Картина, что открылась ему, была непередаваемой. На полуразвалившейся кушетке сидел Яков Блюмкин, зажимая рукой кровоточащий нос, и тихо матерящийся. На полу по ковру двое неизвестных катают Есенина, пытаясь задушить того веревкой. Один нападавший был раза в два мускулистей и на полголовы выше поэта. А второй был субтильный, но в руках был пистолет. Когда Маяковский зашел в комнату, все четверо замерли. Мужик с пистолетом перевел оружие на Володю. Есенин задергался под вторым, пытаясь скинуть того с себя. Хоть Есенин и был тощим и маленьким, но с одним нападающим справлялся легко. Тот что с пистолетом, направлял его то в сторону Сергея, то в сторону Владимира, не зная, кто из них опасней. Блюмкин отмер первым. - Владимир, - произнес он спокойно, будто ничего в этой комнате сейчас не происходило. – Какими судьбами ты здесь? - Что происходит? – горло сдавило. Ему было дико страшно, как никогда. - Разговариваем, - все также спокойно ответил Яков. - Не похоже на общение. Отпустите его. Мускулистый отпустил Сергея и тот, задыхаясь, медленно поднялся, пошел в сторону Владимира. - Все хорошо, Маяковский, - прохрипел тот. Он выглядел помятым. Рубашка распахнута, штаны держатся только на подтяжках, а под глазом уже чернел синяк. Сергей поднял руку, запуская ее в волосы и растрепав их еще больше. Забавно, что при этом он не выглядел испуганным или расстроенным. Только в глазах вспыхивали эмоции, намекающие на ту бурю, что происходит сейчас внутри него. - Сергей, мы не договорили. А вы Владимир пришли не вовремя. Так что прошу покинуть помещение. - Яков, - ласково улыбнулся Сергей. – А не пошел бы ты на хуй. Мускулистый направился в их сторону и грубо схватил Сергея за руку, за ту на которой множество порезов. Тот в бешенстве пытался вырваться, но мускулистый оказался сильней. Тогда Владимир не задумываясь толкнул мускулистого. Тот не удержался на ногах и потянул за собой Сергея. А тощий в панике нажал курок. Такой боли Маяковский в жизни не испытывал. Маленький кусок металла впился в грудь, совсем недалеко от сердца. Темнота в глазах. Падение. Последнее, что он зафиксировал, это испуганные глаза Есенина и голос Якова: - Ты что натворил, придурок… И темнота.
*** - Володенька, вставай скорее. Столько надо успеть. Просыпаться не хотелось. Фантомная боль в груди сохранилась, хотя никакой пули, конечно, там не было. А еще сохранился животный страх от направленного на тебя черного глаза дула пистолета. Маяковский, переживший, гражданскую войну, ни разу не был на прицеле. И уж точно никогда не был ранен. Боль и страх перед заряженным пистолетом теперь останутся с ним навсегда. А еще оказалось, что Сережу действительно убили. И не абы кто в какой-то пьяной драке. Судя по форме на мужчинах, это было ГПУ. Чем им помешал милый дебошир Есенин? Может быть Маяковский действительно был слепым дураком? За милой мордашкой и золотыми кудрями не разглядел тот самый бунтарский характер, ссоры с властью? Нет, то, что Есенин проводил больше времени за решеткой, чем на свободе, знали все. Но неужели там было что-то большее, чем пьяные дебоши? Столько вопросов. И ответить на них может только один человек. Который сейчас в Ленинграде. Который сегодня будет убит и на него повесят клеймо висельника. И все друзья и родные поверят. Поверят, ведь Сергей сделал все, чтобы они поверили. Он планомерно себя уничтожал алкоголем и драками. А эти его предсмертные стихи. Предсмертные ли? А ведь Володя видел и другого Есенина. Тихого, мирного. Иногда со смехом рассказывающего о каких-то веселых случаях в Баку. Или читающий мягким голосом свои стихи про природу. Или, когда Володя читал свои, про любовь. Иногда тот смотрел на Маяковского с какой-то непонятной эмоцией в глазах. Так мягко. Никто никогда не смотрел так на Володю. Он подозревал, что это за эмоция, но всегда отгонял от себя эти мысли. Сергей был резко против таких отношений между мужчинами. Он помнил, как тот морщился, когда кто-то высказывал свои мысли про Сережу и Клюева, или сплетничали про него с Мариенгофом. Владимир никогда не спрашивал, но Есенин сам поднял тему. Что он никогда и ни за что с мужчинами. Тем более, когда вокруг столько сохнущих по нему женщин. Владимир опять встал и начал, как и последние три дня, стал собираться в Ленинград. Он обходит Лилю, не вслушиваясь в ее слова, и выходит из комнаты. Лучше это время он проведет в кафе рядом со станцией. У него остался последний шанс. Последний поезд, который едет в Ленинград сегодня. А быстрее поезда только самолет, который, к сожалению, не летает в Ленинград. Этот поезд хоть и самый поздний, но Владимир надеется, что он доедет без остановок и тогда он сможет оказаться там на пару часов раньше, чем последний раз. Он очень надеется застать Есенина в одиночку и увести того раньше, чем придет Яков со своими шавками. Надежды не оправдались. Да самих остановок не было, но поезд несколько раз сбрасывал скорость. А в самом Ленинграде пролетки, как назло были либо заняты, либо пусты. В Англетер он приехал с разницей всего в несколько минут от последнего раза. Назаров все также спокойно спит за стойкой, даже не подозревая, что совсем рядом, у него над головой, убивают постояльца. Известного поэта. Ведь Яков с подельниками уже там. Только сейчас Владимир понимает, что он опять пришел без плана действий. Ведь он собирался приехать заранее, до их прихода. Увести оттуда Сережу и уехать вместе в Москву. Все. На этом план заканчивался. Дальше по ситуации. Возможно, драка еще не началась и можно спокойно вывести Есенина из номера без потерь. Он очень боялся опять столкнуться с пистолетом. Этот страх не давал подняться наверх. Ноги приросли к нижней ступени. Он себя пересиливает с трудом. Подходит к знакомой уже двери. Она опять же приоткрыта. И Владимир опять заходит без стука. И опять картина, открывшаяся взору, заставляет замереть на месте. Участники все те же, но дислокация поменялась. Двое неизвестных прижимали Есенина к кушетке, А Яков нависал сверху, пытаясь расстегнуть на том брюки. Сцена поражала своей чудовищной неправильностью. Владимир ни пошевелиться, ни произнести что-либо не мог. Зато в отличии от Маяковского, Есенин не был ни в шоке, ни в ступоре. И смог дать обидчикам отпор. Взмахнув ногой, ударил Блюмкина в живот, а когда тот согнулся от боли, поддал коленом в нос. И даже вдвоем ГПУ-шники не смогли его удержать. И только тогда Володя отмер. - Пустите его, - произнес он своим зычным голосом, которым он читает поэмы перед публикой. Все четверо, как по команде застыли. Яков отмер первым: - Общаемся мы тут, Володенька. А вы здесь явно лишний. - Не тебе решать, кто тут лишний, - встрял Есенин. - Владимир мой гость. Есенин подошел к Маяковскому и тот сгреб его в объятья. Живое, худощавое тело в его руках успокаивало. Первый раз за эти четыре дня, а также за предыдущие четыре месяца, он смог наконец-то дотронуться до Есенина, насладиться живым теплом, исходящим от него. Тело в его руках била дрожь. И только спустя пару секунд до Владимира дошло, это не Сережу трясёт, это его, Владимира, пробивает дрожь. А Есенин смотрит на него большими удивленными глазами. И в них ни капли страха. Откуда в таком маленьком человеке, столько смелости? А он, Володя, такой большой, и такой напуганный. - Так вот, чего Маяковский прискакал в Ленинград. Свидание любовничков, - Яков похабно ухмылялся, сально оглядывая Сергея. – А строил из себя. - Не тебе рассуждать о моих любовниках, - взвился Сергей, сжимая кулаки и пытаясь наброситься на обидчика. Благо Владимир держал его крепко. - Пойдёмте, Сергей, - потянул он его к двери. – Давайте уйдем отсюда. Самое главное вывести Сергея из этого проклятого номера, а набить морду Блюмкину они еще успеют. Есенин, как ни странно спорить не стал. Они вышли вместе из номера, а после и из отеля. Остановились на ступеньках при входе. Есенин стал хлопать себя по карманам, ища сигареты. Сюртук был на нем. Интересно, в какой момент он его лишился? Сигареты нашлись в правом кармане, а вот спичек не оказалось. Сергей вопросительно посмотрел на Володю. Теперь тот стал хлопать себя по карманам. Нашел. Уселись на ступеньки, близко друг к другу, соприкасаясь коленями. Закурили. - Как вы здесь оказались, Владимир? – серьезно спросил Сергей. Он иногда обращался к Маяковскому на «вы», как бы отдаляясь от него. Будто они чужие люди, случайно встретившиеся на каком-то званом вечере. - Захотелось провести праздники с вами, Сергей, - подыграл Маяковский. Тот удивленно посмотрел на Володю, даже сигарета выпала из приоткрытого рта. Конечно, с чего бы Володе ехать к черту на рога из-за какого-то Есенина. Сергей поднял руку к лицу и поморщился. Скула начала чернеть, из губы сочилась кровь. Володя тоже поморщился, его скула тоже зачесалась. Есенин заметил его взгляд. - Не думайте, Владимир. Яков, конечно, псих, но убивать бы меня не стал. Попугал бы и отпустил, - успокоил он. - Не стал бы, - эхом отозвался Владимир. Попугал так, что Есенина утром нашли мертвым. Маяковского снова начало трясти. Сергей даже не представлял, чего избежал. И ему совершенно не было страшно. Это не ему пришлось хоронить близкого друга. Он не видел, как плакали его родные. Как убивались по нему его бывшие жены. Не слышал, как перемывали ему кости завистники и сплетники. Не знал, как переживал сам Владимир. - Что с тобой, Володя? – похоже Есенин уже несколько минут смотрит на него, ожидая ответа. Владимир не хотел, чтобы Есенин переживал еще и за него. Но тот беззаботно сидел на лестнице, курил и смотрел таким спокойным, прямым взглядом. Только сейчас Маяковский заметил, что у Сережи синеют губы, а кожа покрылась мурашками. На улице большой минус, а Сергей в легком сюртуке. - Пойдем, выпьем. Где здесь ближайшее питейное заведение? - Думаешь, я знаю все питейные заведения в стране? - А ты не знаешь? - Знаю, - ответил тот, и они рассмеялись. – Пойдем.
*** Сняли отдельный номер над баром, заказали бутылку красного полусладкого и пристроились на большой кровати. Стулья были жесткие и неудобные. С Сергеем было комфортно сидеть, никакой неловкости. - Вы смотрите на меня таким взглядом, будто сейчас разрыдаетесь, - произнес Есенин. - Все в порядке. Ничего не случилось. Он беспечно улыбается и вытирает все еще кровоточащие губы. - Они могли тебя убить, - произнес Владимир. - Яков уже один раз, чуть не застрелил меня, - он лишь отмахнулся от переживаний Маяковского. - За что? - За стихи, Володя, за стихи, - он как-то слишком громко и наигранно рассмеялся. – Где ты был последние пять лет? То, что Есенин пишет политические стихи против власти, знает даже бродяга с Тверской. - Я же следил за твоим творчеством. Не заметил политики, - Владимир был растерян. Он всегда был в центре событий в стране, сам агитировал за Советскую власть. Как можно не заметить политический подтекст в стихах своего любимого соперника? - Аааа. Ты все-таки читал меня, - пьяно протянул Есенин. Потом смутился. - Прости, мне быстро алкоголь в голову дает, особенно на голодный желудок. Думаю, хватит с меня. - Я не знал. - Да никто не знает. Все думают, что пью по-черному. А мне стакана водки хватает, чтобы стать невменяемым. - Зачем же ты пьешь? - Чтобы забить чувство страха, - тихо произнес Есенин. – Они за мной следят. Не дают продохнуть. А потом тащат в кутузку, хотя ничего, совсем ничего я не делал. Я должен их бояться, всегда и везде. Чтобы больше не писал стихов про власть. А я не могу не писать, когда вокруг кровь и несправедливость. И никто, абсолютно никто не видит, что это не люди у власти, а звери. Ты тоже этого не видишь. Маяковский не видел. Он был обласкан со всех сторон: и властью, и народом. Ему хорошо, сытно жилось. Он занимался любимым делом. Жил с любимой женщиной. Что еще ему нужно было для счастливой жизни. А где-то рядом жил Есенин, который занимался тем же, что и он, но при этом гонимый и третируемый этой же самой властью. И никто, абсолютно никто этого не заметил. - Прости, - покаянно опустил Володя голову. - За что? – не понял Есенин, полусонно смотря на Владимира. Затуманенный мозг не очень следил за нитью разговора. - Что не видел. Что не помог. И за то, что ты не смог попросить о помощи, когда она тебе была нужна. - Мне не за что тебя прощать. Ты единственный кто захотел провести со мной праздники. Спасибо. Маяковский оперся об стену, покачивая в руке стакан с красной жидкостью. А Сергей положил свою кудрявую голову на плечо Владимиру. Они погрузились в уютную тишину. Володя поднял руку и запустил пальцы в волосы Есенина. Какие они мягкие. Сергей приподнял голову и потянулся к губам Маяковского. Он аккуратно провел своими разбитыми губами по Володиным и отодвинулся, расфокусировано смотря на Маяковского. - Зачем? - Захотелось, - просто ответил Сергей. - Ты же против отношений между мужчинами. - Против, - протянул поэт. – Но ты почему-то не попадаешь под это правило. Никогда не попадал. Владимир резко обхватил тело Есенина своими большими руками и опрокинул на кровать, наваливаясь сверху и впиваясь в губы Сергея страстным поцелуем. От тяжелого тела сверху у Есенина перехватило дыхание, приоткрылся рот, отчего поцелуй только углубился, и Маяковский проскользнул языком в его рот. Сергей самозабвенно отвечал на поцелуй, не замечая, что воздух в легких уже заканчивается. Владимир изучающе водил руками под рубашкой, мягко очерчивая выпирающие ребра и добираясь до маленьких сосков. Сергей резко выдохнул в губы Владимиру и сам обхватил руками его шею. - Володя, - произнес между поцелуями Сергей. – Ты весишь, как та лошадь из твоих стихов. Раздавишь. - Хочешь быть сверху? - выдал он пошлую фразу, совсем ему несвойственную, не прекращая изучать худое жилистое тело под собой. - Фу, какая пошлость, - скривился Есенин. – Хочу. Владимир проворно перевернулся на спину, а Сергей оказался сидящим на его бедрах сверху. Вид у него был очень возбуждающим: волосы растрепаны, глаза, немного растерянные, горят, рубашка полностью расстёгнута, обнажая грудь и впалый живот, брюки держатся на одних подтяжках. Рука Маяковского повела вниз от груди по животу и к расстёгнутым брюкам Сергея. Когда рука обхватила возбужденную плоть, Сергея всего выгнуло. Он сам потянулся к брюкам Маяковского, чтобы их расстегнуть и дотронуться до его члена. Владимир довольно усмехнулся, увидев, как округлились глаза Есенина, удивляясь его размеру. Но тут же охнул, Сережина рука неуверенно провела по нему вверх-вниз. Владимир оттолкнул его руку, соединил оба их члена и стал водить по ним своей большой, шершавой ладонью, но чувство оказалось неприятным из-за соприкосновения мягкой плоти с сухой кожей. Он сплюнул на ладонь и, продолжая медленную, чувственную ласку, довел их обоих до оргазма. Сергей тихо выдохнул и упал сверху на Владимира. Тот крепко обхватил его в объятья. Отдышавшись, Есенин сдвинулся в бок, прижавшись к теплому телу Маяковского. Тот обхватил его, крепче сжимая в объятьях и мягко целуя в макушку. - Кому посвящен твой стих: «До свиданья друг мой, до свиданья»? – задал он несколько минут спустя. Сережа уже похоже успел заснуть, но неохотно открыл глаза и удивленно посмотрел на Владимира: - Откуда ты о нем знаешь? Я его не издавал. Даже не знаю, где его оставил. - Так для кого? Элриху? - Вольфу? С чего бы? – Есенин окончательно проснулся. – Нет, конечно. Это для Ганина. – Тихо произнес он. – После его смерти. - Кровью? - Да откуда ты все это знаешь? – воскликнул он. – Да, кровью. Я часто пишу кровью, - спокойно подтвердил Сергей. – Иногда чернил под рукой нет, а стих уже придуман. Это первое, что приходит в голову. Мать, когда увидела первый раз, так кричала. Думал оглохну, - смеется Есенин с теплотой вспоминая эти моменты. – Спи уже давай. - Не хочу. - Почему? Неужели не устал? - Устал. - Тогда спи. - Боюсь. - Чего? - Проснуться. Проснуться где-то в другом месте. А тебя рядом не будет. - Спи, Володя. С утра я буду здесь.
*** - Володя, вставай скорее. Горазд же ты спать. Владимир очень боялся открыть глаза. Голос, что его будил сейчас, принадлежал не Есенину, а его другу, Давиду Бурлюку. - Не притворяйся мертвым, Маяковский. Я вижу, как ты шевелишься. Подъем. Мария уже кормит завтраком Николая, нам ничего не достанется. - Давид, что я делаю здесь? - А я знал, что много пить тебе нельзя. Мы вчера отмечали успех твоего выступления. Публика в восторге. - Число, - прохрипел Маяковский. Он подскочил с кровати, не обращая внимания на головокружение и шум в голове, и схватил Бурлюка за плечи и стал трясти. – Какое сегодня число? - Да отстань ты от меня, - попытался отцепить Владимира от себя Давид. – Апрель, семнадцатое. Да что с тобой? - А Есенин? - А что Есенин? Сказал, что такой дилетант в поэзии, как Маяковский не должен учить молодежь, «Как делать стихи». - Вот же язва, - стиснул зубы Маяковский. – Подожди, он что, живой? - Да что ему сделается? - Живой, - рассмеялся Маяковский и, наконец, отпустил Давида. – Получилось. - Володя, ты меня пугаешь. - Ну, получилось же. Я ухожу, - стал одеваться Владимир. - Куда? А завтрак? Мария, со мной разведется, если я тебя отпущу. Владимир собрался очень быстро. Позабыв попрощаться с хозяевами и Асеевым, а также, оставив пальто на вешалке, побежал домой. Не туда, где он жил у Бриков. Вряд ли он туда привел бы бездомного Есенина. Тот ему бы не простил такого. А в ту квартиру, которую он снимал до Бриков. И он оказался прав. В кармане оказались ключи от двери. А внутри, на узкой кровати, спит Сережа. Маяковский присаживается рядом, осторожно тряся того за плечо. - Ууум, - Есенин только глубже закопался в подушку. - Просыпайся, соня. - Вернулся, алкоголик? - Кто бы говорил? - Маяковский, давай без вот этого вот. Я четыре месяца уже не пью. А ваше вчерашнее бурное празднование я не вынес и ушел пораньше. Между прочим, мог бы со мной уйти, - пожаловался Сергей. - Прости, - неуверенно произнес Владимир. Он вспомнил, как Лиля реагировала на его посиделки с друзьями. И как после он спал на диване. Возможно, Есенин тоже будет его пилить по малейшим поводам. - Я пошутил, Володя. Есенин сладко потянулся всем телом, а после обхватил тонкими руками шею Маяковского, впиваясь в его губы поцелуем. - Привет. - Привет. Они переглянулись с улыбками. - Володя, нам надо поговорить, - Есенин тяжело вздохнул. – Мне надо уехать из России. - Что?! - Ничего не изменилось. Меня все еще преследуют и в покое не оставят. Поэтому в России оставаться опасно. И как бы сильно я ее не любил, мне стоит ее покинуть. – Сергей все это выпалил на одном вдохе, перевел дыхание и продолжил. – Маяковский, ты поедешь со мной в Грузию? Владимир ждал, что Есенин скажет, что уезжает и их отношения не стоит продолжать. А тот предложил им уехать вместе. Вместе жить. Маяковский рассмеялся и прижал поэта к себе. - Я согласен. - Володя, подумай. Это может быть навсегда. - Сережа, с тобой, куда угодно. Тем более Грузия моя родина. А поэты везде нужны. Все будет хорошо. - Обещаешь? - Обещаю. Я сделаю всё, чтобы с тобой ничего не случилось, - сказал Владимир, приобняв Сергея за талию, - ты даже не представляешь, на что я способен! Часть 2 Эпилог Утро встретило Сергея солнцем в глаза и громким собачьим лаем. Джек, взрослая овчарка, радостно заливался в соседней комнате и нервно скреб по полу когтями. - Володя, - хриплый со сна голос донесся из-под подушки. – Сегодня твоя очередь гулять с Джеком. Сбоку даже не пошевелились. Только тихое похрапывание говорит о том, что Владимир все еще спит рядом. Есенин подтянулся и слегка толкнул Маяковского в плечо. - Что? – пробубнил Владимир, даже не открывая глаз. - Твоя собака требует гулять с ней. - Наша собака. - С утра это твоя собака, - Сережа поцеловал Владимира в плечо и перевернулся на другой бок, надеясь поспать еще пару часиков. Маяковский пододвинулся ближе, крепко обнял Сергея за талию и уткнулся носом в плечо. Он хотел полежать еще пару минут и пообниматься, но из-за стены снова раздался нетерпеливый лай и ему ничего не оставалось, кроме, как подняться и пойти выгуливать Джека. Они с Сергеем уже три года живут в Грузии, сначала останавливались у друзей то Сергея, то самого Владимира. Потом сняли домик на берегу моря. Их дом находится далеко от других и некому за ними «подглядывать в окна». Поэтому они живут свободно, ни от кого не скрываясь. Друзья и знакомые иногда смотрят косо, но вопросов не задают. Сказывается воспитание. Они даже завели собаку. Изначально Володя боялся, что Есенин затоскует по Родине. Но образ жизни их не сильно поменялся, Маяковский занимался своим ЛЕФом, в Грузии оказалось много единомышленников. Есенин много писал, много выступал, встречался с народом, читал им. Иногда они устраивали диспуты для рабочей молодежи. Володя носился с Джеком по берегу, подразнивая пса палкой. Джек радостно лаял и вилял хвостом. Хоть ему уже было два года, играть с Володей он любил и вел себя, как щенок. Есенин все-таки заставил себя подняться: громкий голос Маяковского и лай Джека, не давали опять погрузиться в сон. Он оперся плечом на косяк двери и с легкой улыбкой наблюдал за играми Володи с собакой. Маяковский заметил невысокую фигуру Есенина и с улыбкой помахал ему, чем и воспользовался Джек, напрыгнув на Маяковского, опрокидывая и начиная вылизывать его лицо. Владимир пытался отбиться, а Сергей со смехом опустился на ступеньки террасы. Такие счастливые моменты Есенин складировал в кладовую своих воспоминаний. Таких вот счастливых воспоминаний у Есенина за три года скопилось полно. Они с Володей ссорились не редко, в основном на почве расхождения их взглядов на поэзию. А так как поэзия составляла девяносто процентов их жизни, то и споры вспыхивают почти каждый день. Но они даже доставляли им удовольствие, упреки больше походили на флирт. Наверное, предыдущие пятнадцать лет они также флиртовали друг с другом на разных диспутах и встречах, но сами не осознавали этого. Иногда к ним в гости приезжают друзья. Недавно был Николай Асеев с женой Ксенией и четырехлетней дочкой Катюшкой. После обеда Ксения попросила Сергея почитать свои стихи. - Надоело слушать футуристические лозунги мужа, - усмехнулся тот, подмигнул и начал декларировать свои новые стихи про красоты природы Грузии, упоминая, что родные красоты ему милей. Маяковский только по-доброму усмехался, а Николай искренне удивлялся, как тот терпит такую язву. Вообще друзья Маяковского хорошо относятся к Есенину, в отличие от есениновских друзей-имажинистов к самому Володе. Есенин вообще легко находит язык с разными людьми, его любят, к нему тянуться. В любой компании он становится своим. И вот спустя пару часов Есенин уже сидел с Николаем на террасе и о чем-то мирно беседовал, а Маяковский развлекал разговором Ксению. - Папочка, - Катя тихонько подошла к разговаривающим мужчинам и шепотом, но так что все слышали, спросила, - Можно погладить собачку? Взрослые только заулыбались на эту детскую непосредственность. - Катюша, только если дядя Сережа разрешит, - он вопросительно смотрит на Есенина, а тот в ответ растерянно моргает. Похоже его еще не называли «дядей». Но он быстро находится: - Конечно, Катерина. Пойдем, я вас познакомлю с Джеком. Он легко подхватывает девочку на руки и подносит к мирно лежащему псу. Как только они подходят ближе, Джек поднимает голову, с интересом разглядывая девочку, а она в ответ с также с интересом смотрит на собаку. - Джек, - пес вскакивает, откликаясь на имя. – Знакомься – это Катя. Она наш гость. Покажи ей, что ты очень дружелюбный пес. Он поднес ладонь девочки к носу пса, чтобы тот узнал и запомнил ее запах. Джек быстро обнюхал маленькую ладошку, обдав ее горячим дыханием, и, заставив засмеяться. Потом облизал, а пару секунд спустя они уже были неразлучными друзьями, бегая по всему дому. Сергей немного побегал с ними, а потом выдохнувшись, вернулся к собеседнику. - Сергей очень хорошо ладит с детьми, - заметила Ксения Маяковскому. – Он, наверное, очень хороший отец. - Он любит детей, но своих почти не видел. - Может ему пора уже остепенится и завести семью? - Ксения похоже не догадывалась о форме их отношений, но ее вопрос заставил Маяковского задуматься, возможно Есенин реально хочет нормальную семью, с детьми. Когда у них была минутка наедине, он спросил об этом Есенина напрямую. - Нормальная семья мне без тебя не нужна, Володя, - рассмеялся тот и осторожно прикоснувшись к губам Владимира, вернулся к гостям. А Маяковский только стоял и мягко улыбался, смотря ему вслед. За время нахождения в Грузии у них выработались кое-какие правила и привычки: всю работу в доме они делают по очереди, не мешают друг другу во время приступов вдохновения. А еще обязательное ночное купание, несмотря на погоду. Исключение делалось только по болезни. Асеевы от ночного купания отказались, а когда Володя предложил хотя бы взять Катюшку на ночную прогулку, Ксения категорически запретила, хотя был разгар лето, а вода, как парное молоко. Но Николай разрешил под его пристальным контролем. Девочка бултыхалась у самого берега, а Володя с Сережей поддерживали ребенка, чтобы ее не уносило течение. Когда пора было выходить из воды Катюшка уперлась и не хотела вылезать, но взрослые были непреклонны. Володя вынес девочку из воды и передал отцу, который стоял с огромным полотенцем, в которое легко мог завернуться взрослый. А потом пили горячий чай с сушками и инжировым вареньем, любимым Сережи. После прогулки с Джеком и завтрака, Маяковский заперся в кабинете за стихосложением своего нового шедевра. А Есенин решил пойти поплавать и позагорать. Сегодня вдохновение его не посещало. Джек увязался следом, сидеть дома он не любил, предпочитая бегать за чайками вдоль линии берега. Сергей же пробыл на пляже вплоть до того времени, как солнце начало нещадно жарить. Да и организм после бурного купания требовал пищи. Пес в такую жару требовал воды и еды, а после проспит до вечера, как обычно. Готовить было лень, так что Сергей решил ограничиться бутербродами с холодным чаем. Сделал на себя и на Володю, хотя если он еще пишет, то ни за что не будет прерываться ради приема пищи или сна. У них с Маяковским были разные стратегии в написание стихов. У Есенина стих рождался сначала в голове, полностью. И только после этого переносился на бумагу. У Володи же сначала появлялась тема. Из темы рождались строки. Рождались мучительно, бумага была вся исчеркнута-перечёркнута. А после подбиралась рифма. Сергей осторожно подкрался к двери кабинета, если хозяин занят – он уйдет, если нет – пообедают вместе. Занят Маяковский не был, его даже в кабинете не было. На столе и вокруг него был беспорядок будто ураганом прошлось по комнате. Листы, скомканные в шарики, валялись по всей комнате, бумагой был завален весь стол, ручка лежала на столе, капая чернилами. Есенин подошел к столу, аккуратно поставил ручку в чернильницу и сложил чистые листы в стопку, остальное решил не трогать, Володя сам приберется. Он уже хотел уйти, но заметил прямо сверху лежало начатое стихотворение. Они обычно не читают незаконченные работы друг друга. Есенин первый бы возмутился, если бы застал за этим Маяковского. Но взгляд уже зацепился за первую строчку, и остановить себя от чтения дальнейшего уже не смог:
Любит? не любит? Я руки ломаю и пальцы разбрасываю разломавши так рвут загадав и пускают по маю венчики встречных ромашек Пускай седины обнаруживает стрижка и бритье Пусть серебро годов вызванивает уймою надеюсь верую вовеки не придет ко мне позорное благоразумие
Есенин долго гипнотизировал лист, потом дописал всего одно слово и вышел. Он уже предчувствовал ту взбучку, словесную конечно, получит от Маяковского. Владимир несколько часов провел за написанием всего одного абзаца. В него он вложил все свои сомнения и надежды. После еще одной зачеркнутой строчки он понял, как утомился. Лоб вспотел. Поэтому он решил пойти освежиться. Когда вернулся в кабинет, заметил небольшое изменение в обстановке. Есенин прибраться решил. - За собой бы так убирался! – вслух возмутился поэт. Хотел вернуться к писательству, но заметил на бумаге приписку под стихом. И надо бы возмутиться, поругать непутевого балалаечника. Но губы сами собой расползались в улыбку. И никаких сомнений не оставалось. Под стихотворением было написано всего одно слово: «Любит».
His cock no longer belongs to him. It's been stolen by Valjean.
Название: О любви и змеях Размер: ~350 слов Пейринг/Персонажи: Рогожин, князь Мышкин Категория: больше джен чем преслэш Жанр: драма Рейтинг: G Примечание: некоторое вольное расширение/трактовка финала...
читать дальшеБыло тихо как в покойницкой, когда Рогожин замолкал, когда стихало его бормотание, и смех, и всхлипы. Князь баюкал его в руках как ребенка, и то гладил по голове, по спутанным волосам, то прижимался щекой к его влажной от пота макушке. А рядом лежала она — Настасья Филипповна — и молчала. Впервые молчала и была тихая-тихая. И князя поражала эта тишина. Он даже старался не дышать, лишь бы не спугнуть этого очарования, этой немой красоты. Но Парфен снова принимался бормотать и смеяться, словно почуяв своим ревнивым сердцем, что мысли Льва Николаевича достаются этой змее с лицом ангела. — ...а ведь ее смог, а тебя нет... — бормотал Парфен и смеялся. Тихо смеялся, истерично. — Ее смог, а тебя нет... слышишь, князь? Ее смог... своими руками смог, а тебя не смог да и не смогу... Парфен принимался выворачиваться в княжеских объятиях, скользил на диванных подушках, да князь его и не держал особо. Вывернувшись и обернувшись, кое-как снова усевшись на подушках, Парфен в припадке то ли страха, то ли бешенства вцепился в князя, сминая негнущимися пальцами его жилет. И слова вырывались из горла Парфена то ли рычанием, то ли хриплым шепотом. — ...целовала ведь она тебя, князь? Целовала, да? Вот этим своим ядовитым ртом? Ну что ты смотришь на меня, как теленок? Ну говори, князь, целовала? А меня целовала и как крови моей пила и яд взамен по жилам пускала. Уууу змея! И любил я ее, гадюку. Вот тебе крест, князь, любил! А потом ненавидел, до скрежета зубовного ненавистна мне она стала, потому что знал что не моя и не будет никогда. Что толку... ээээх! Рогожин с каким-то остервенением боднул князя Мышкина головой. Затем еще раз, и еще раз. Князь дрожал. — Страшно тебе? — совершенно иным голосом спросил Парфен. Тихим, осторожным. Прижавшись лбом ко лбу, он продолжал шептать: — а ты не бойся... не бойся, Лев Николаевич... я тебе ничего не сделаю... тогда не смог, а сейчас и подавно не смогу...я ж любил тебя, Лев Николаевич. Больше брата любил и наверное даже больше ее... ты ж мне самый родной стал! А потом... нет, не люблю...не люблю тебя, Лев Николаевич, потому что не любовь это! Это страшнее любви, Лев Николаевич! Ну чего ты... чего ты дрожишь! Я же не хотел ее так, она сама...сама... я может ее ради нас обоих, а может ради нее самой, а может и ради тебя одного... ей сейчас спокойно, князь. И тебе должно быть спокойно. Слышишь? Спокойно... тихо-то как... Рогожин замолчал и уткнулся князю в плечо. Он натужно дышал носом и этот звук единственный разбивал тишину. Князь протянул к Парфену дрожащую руку, тихо дотронулся до его головы, погладил его волосы, его щеку, снова обнял другой рукой и стал укачивать, как укачивают беспокойных плачущих детей. Но Парфен не плакал. Он молчал и было в его молчании нечто зловещее и печальное одновременно. Вместо него плакал князь. Плакал тихо, беззвучно. Слезы текли из его глаз на щеки Рогожина, но князь не замечал их.
His cock no longer belongs to him. It's been stolen by Valjean.
Название: его Королева Размер: 863 слова Фэндом: Мастер и Маргарита Пейринг/Персонажи: Воланд, Маргарита, упоминается Мастер Категория: дженогет Жанр: фантасмагория Рейтинг: G Предупреждение: смерть персонажей Примечание: АУ к финалу книги: за Мастера и ту, что его любила не попросили свыше и те остались просто жить.
читать дальшеЧто незнающим смерти человеческая жизнь?
Мгновение.
Пылинка на стрелках часов.
Полвека пролетели незаметно, осев в памяти редкими воспоминаниями о новых балах и новых королевах. Мессир не утруждал себя памятью о смертных — хрупкие они слишком быстро изглаживались из его воспоминаний, обращаясь могильным прахом. Тех же, кто был вхож на его бал, помнила свита и по мере необходимости подсказывала имена. Королев помнить было легче — их всех звали Маргарита, и все они походили друг на друга словно сестры. Помнить их было легко, но не различать.
Лишь одна среди этого моря застарелой королевской крови высилась особняком. Она была другая. В чем-то даже особенная. Это была единственная Королева, которая посмела во время бала так неосторожно подарить надежду, а после наступить на горло собственной королевской гордости и попросить не за себя. Даже Леди Годива не смогла бы лучше: танцевать нагая с Сатаной ради спасения одной единственной чуждой ей души. Кто-то назвал бы ее святой, но не Мессир, ибо святостью тут и не пахло. Просто она была Королевой — его Королевой, единственно достойной стоять по его правую руку.
О ней — об алмазной донне — он помнил так ясно, словно московский бал состоялся только вчера. Ее образ не тускнел со временем, лишь становился ярче, как напоминание, как упрек — Мессир исполнил ее желание (ну как он мог отказать хозяйке своего бала), он вернул ей любовника, вернул ей жизнь, осыпал подарками и постарался забыть, что она — его Светлая Королева, его алмазная донна — когда-то существовала.
Он знал — она была счастлива: там, в этом маленьком подвальчике со своим Мастером. Иногда Мессир вращал глобус и тот послушно показывал ему Москву и тихий садик в переулке близ Арбата. Иногда он смотрел на нее — увядающую, как и все смертные, но счастливую своим небольшим человеческим счастьем.
А потом счастье кончилось. Мессир понял это в тот миг, когда его внимание застало бывшую Королеву одну — совершенно одну в маленьком темном подвальчике в переулке близ Арбата. Не требовалось усилий чтобы понять, что Мастер, освободивший Пятого Прокуратора Иудеи, освободился от земных тягот сам и наконец-то отправился в свой заслуженный покой. Но только не та, что его любила. Мастер оставил ее позади. И вряд ли теперь кто-нибудь смог бы узнать в этой старой одинокой сухонькой женщине некогда блистательную хозяйку бала Ста Королей. Смертные увядают как цветы, в них остается только тень от прежнего расцвета. Их годы облетают лепесток за лепестком, они тают как свечки — и ее свеча чадила, догорая. Нельзя было медлить.
Мессир не взял с собой свиты. Им не зачем видеть как под вечной маской безразличия проступают такие живые эмоции.
Была теплая майская ночь. Медсестра еще вечером отворила окно в палате, и теперь лунная дорожка серебром ложилась меж занавесок на деревянный пол. Мессир не часто пользовался этой дорогой, все же ему пристали тени. Но сейчас было не до выбора путей — его смертная Королева умирала.
Он незваным гостем вошел в больничную палату и замер у постели, на которой лежала его Маргарита — тень себя прежней. Мессир не испытывал жалости, но все же он чувствовал что-то похожее на это человеческое чувство, когда глядел как годы изменили ее. Здесь уже не поможет никакой крем — слишком глубоки морщины, слишком сильны печали — их не сотрет ни черная магия, ни банальный обман. Зато ее душа — ДУША — была, как и прежде, прекрасна и молода. Душам не знакома старость, они вечны. Они живут даже тогда, когда умирает тело.
Мессир присел на край ее смертного одра. Скрипнули старые матрацные пружины. Веки старушки дрогнули, но глаза ее стали подслеповаты с годами, она едва различала мужскую фигуру склонившуюся над ней.
— Маргарита Николаевна, — голос незваного гостя прокатился по палате, и Маргарита вздрогнула бы от осознания того, кто именно навестил ее в ее одиночестве, если бы смогла.
— Мессир... — ее губы разомкнулись, но голос был столь тих, что его почти не возможно было расслышать.
— Как много воды утекло, Маргарита Николаевна, — Мессир взял ее чахлую ладошку в свою и подивился тому какой маленькой и холодной та оказалась — почти костлявой — гости на его бал прибывали и то в лучшей форме. — Я исполнил ваше желание. Надеюсь вы были счастливы все это отмеренное вам земное время.
Голос изменил ей окончательно. Маргарите едва улыбнулась в ответ на слова Мессира. Конечно же она была счастлива, и конечно же она благодарна за это кратковременное, но все же счастье. Она всегда была благодарна и она прожила свою жизнь полная этой невысказанной благодарности.
— Я умею ждать, Марго. Для меня человеческая жизнь лишь краткий миг, но все же иногда этот миг обращается в вечность ожидания. — Маргарита непонимающе посмотрела на расплывающийся в лунном свете темный силуэт. Мессир позволил себе печально улыбнуться. — Мне все еще нужна королева, моя алмазная донна...
Гроза накрыла Москву внезапно — черные тучи налетели с Воробьевых гор и пролились на землю стенами дождя. Ветер стоял такой, что распахнутые настежь ставни окон гремели словно литавры, аккомпанируя звукам природы. Медсестра бегала по палатам, проверяя задвижки и закрывая то, что не смогли закрыть сами пациенты. Но в одной из палат ей пришлось забыть про окно и хлеставший в него ливень и помчаться за дежурным врачом. Поэтому она не видела как во дворе больницы высокий мужчина накидывал на плечи молодой и абсолютно нагой женщины плащ и помогал седлать огромного вороного коня. Так же она не видела как эти кони, в нетерпении рывшие копытами землю, словно по волшебству взмыли к грозовому небу, унося на своих спинах Владыку Тьмы и уже окончательно его Светлую Королеву.
Яой - это зло. И не важно, что это зло занимает кучу гигабайт на моем компе!
Название: centuries Автор:Марго Ивановна Персонажи/пейринг: Александр Сергеевич Грибоедов Рейтинг: PG-13 Музыка: Fall Out Boy - Centuries Жанр: джен От автора: Все для VALVI. АУ, где Александр Сергеевич Грибоедов мог бы быть вампиром... Альтернативная ссылка на VIMEO
В пути я занемог. И всё бежит, кружит мой сон по выжженным полям.
Автор: Meiji Пэйринг или персонажи: Николай Клюев / Сергей Есенин Рейтинг: PG-13 Жанры: Слэш (яой), Ангст Предупреждения: OOC Размер: Драббл (871 слово)
(я как-то впервые пишу по реальным людям, тем более по поэтам)
читать дальше От Есенина тогда пришло первое письмо, и, казалось, столько времени прошло с того момента, как Клюев посмеивался над простотой и наивностью стихов молодого поэта. Завертевшие их листья переписок, слова стихов со сцены заставили терять счет дням, месяцам, годам. Все летело вперед так стремительно, что едва успевало отдаваться в сердце. Чувства загорались яркими вспышками, которые для Сергея оказывались лишь огоньком от спички, а для Николая – огромным всполохом огня, оставившим ожог на душе, что болел до последнего вздоха.
Больше всего Николай боялся, что Сережа, его горячо любимый Сережа уйдет во власть своего переменчивого сердца к новым возлюбленным, любовь к которым будет длиться пару поэтических мгновений. Что он уйдет, не оставив записки или своего нового адреса, а через несколько лет встретится с ним случайно на улице и воскликнет: «Боже, как долго мы не виделись!» Это было бы для Клюева самым страшным. Он не хотел терять своих чувств к нему, своей всепоглощающей любви, пусть и так они причиняли ему достаточно боли.
Он был окончательно и бесповоротно влюблен в юношу с непослушными кудрями пшеничного оттенка и огромным сердцем. Есенин был для него чистым и светлым, каких бы глупостей ни творил, какими обидными словами иногда бы ни бросался, как бы громко ни хлопал после себя дверью.
Николай всегда чувствовал, что не может на него злиться, и это было обидно до невыплаканных слёз, зато он срывался почти на всем остальном. Кричал, метал и рвал в клочья, облегчая свою истерзанную ревностью душу, а потом каялся в грехе и моментально стихал, едва Сережа оказывался рядом и говорил ему что-то или посылал записку о том, что с ним всё хорошо, и совсем не надо искать его по старым кабакам неизвестно с какими собутыльниками.
Он когда-то спаивал Сережу коньяком и чувствовал себя демоном, когда обнимал его опьяневшего и гладил его волосы, когда он засыпал своим охмелевшим сном. Совсем скоро у Николая не осталось способов часто держать его за руку, сидеть за одним столом, читать на одной сцене стихи и спать, укрываясь одним одеялом.
Затем после каждый череды расставаний, споров и недопониманий Сережа вновь улыбался ему, и от этого по телу пробегала волна нежности, а сердце чувствовало, что не всё здесь так просто. Он всегда так улыбался тем, кто ему нравился и кого он хотел, но никак не мог оставить. Этих людей становилось все больше, и Николаю доставалось все меньше внимания, грозясь вскоре совсем этого лишить. Даже Сережа все чаще пил с другими.
- Не уходи, Сереженька, к ней, - просил он, словно ребенок, хотя всегда был старше него. Но Есенин всё чаще и чаще переставал его слушать, и Клюев оставался один в пустой петроградской квартире с гулом уходящих шагов, отдающим в сердце. А потом и стихи его перестали быть нужными Сергею, и наставления и просьбы оказались вконец пустыми.
«Если всё будет очень плохо, и оставят тебя друзья твои, знакомые, которые окружают сейчас тебя, мой милый, то знай, что ты всегда можешь прийти ко мне. Я всегда буду верен тебе», - писал он Сергею и с замиранием ждал ответов на все свои письма, а получал короткие фразы или совсем ничего.
А потом его совсем сложно было узнать. «Как будто грязи на тебе налипло от всей этой Москвы и Петрограда…», да так, что и лица почти не увидеть. Он всё мерк и тонул в отвратительном вине, задирал пьяную голову к серому солнцу, выкрикивая о том, как он славен и велик. У Николая в груди отдавало печальным отзвуком боли за всё то, что растерял прекрасный рязанский поэт в городах, хмеле и дешевых женщинах. Какими страшными были все сны, какой липкий ужас охватывал Клюева тогда, когда он просыпался от каждого кошмара, где был его Сережа.
- Забери меня из этого круговорота адового.
Николай хотел, чтобы Есенин так сказал, когда бы возвращался снова, уже насовсем, вдоволь нагулявшись и хлебнув с лишком отвратительно-горького. И в такой бы момент Николай больше всего желал утереть одинокую слезу отчаяния со щеки Сережи и пообещать, что всё снова будет прекрасно.
Но Есенин так и не сошел с бешеной пляски адского круга. И в последний раз, читая Клюеву свои стихи в тёплой, вязкой тишине, казалось, что по этому он так давно и безумно скучал, но никак не мог выбраться. Тогда и правда могла появиться надежда, что все желания и предположения Клюева о возвращении Сережи обязательно сбудутся.
А потом пришла телеграмма о смерти поэта, и внутри всё разнеслось вдребезги.
- Николай Алексеевич, это же Вы? – спрашивал его кто-то на похоронах Сережи. Кто-то из его новых друзей, пропитанных Москвою или Ленинградом насквозь, что становилось тошно. – Сергей говорил о Вас, как о старом друге и наставнике.
До бесед тогда не было никакого дела. И после похорон, где Николай стоял не так уж близко к гробу, он больше не хотел говорить о Есенине, пряча внутри себя все клубки чувств. Даже после смерти Сергей казался ему то страшным демоном, которого он ругал, то ангелом, которого всегда любил. Он мог подобрать тысячи слов для его описания, но не мог сказать и фразы о своем настоящем отношении к рязанскому поэту.
От самого первого письма до собственной смерти пронес он нежный трепет в своей душе перед именем, которое принадлежало только ему одному – никаким женщинам, никаким читателям и никаким случайным собутыльникам – только ему.
С тобой бы лечь во честной гроб, Во желты пески, да не с веревкой на шее!.. Быль иль небыль то, что у русских троп Вырастают цветы твоих глаз синее?
Тоже решила своим поделиться) Давно меня уже от классики не отступает. если гет здесь и видится то только намеками, впрочем намеками на Раневская/Трофимов. Надеюсь, что понравится, а я вас не разочарую своим языком письма.
Автор: Аглая Ивановна Фэндом: Чехов "Вишневый сад" Персонажи: Петя Трофимов и Любовь Андреевна Раневская Название: не плачь, моя дорогая. рейтинг: G Жанры: повседневность, джен, оттенок ангста Размер: драббл Кол-во частей: 1 Статус: закончено Описание Имение продают, а вишневый сад собираются срубить. Любовь Андреевна находится в страхе и в ужасе, а Трофимов пытается произносить умные речи под маской невозмутимости и равнодушия. А может не нужно? Ведь иногда для успокоения человека требуется лишь готовность слышать его и крик его души...
читать дальшеРаневская пыталась что-то сказать, но слова словно застыли в горле и не хотели выходить наружу. Было слишком тяжело осознавать, что все закончилось так быстро и слишком просто для того, чтобы быть правдой. Одно только известие о покупке имения готово было взволновать всю ее душу, а решение о вырубке сада повергнуло Любовь Андреевну в шок. Хотелось бежать, кричать и делать все, чтобы ничего не произошло, но ведь уже ничего нельзя было сделать. Делать, что-либо было уже слишком поздно и все равно не смогло бы помочь, ни в какой мере. Хотя откуда она могла об этом знать? Раневская чаще доверялась своему сердцу и чувствам, а не разуму и в эти минуты ум и сердце спорили друг с другом, поэтому оставалось только самой выбирать какому пути довериться. Слишком сложно было говорить в такие минуты, поэтому оставалось просто беззвучно плакать, тихо оглядывая то самое место, которое когда-то было для нее домом. Рядом стоял Трофимов и пытался что-то объяснить, пытаясь взглянуть ей в глаза. - Любовь Андреевна не плачьте. Все равно ваши слезы ничего не изменят. – Сказал он и присел возле помещицы. - Почему? – Повис в воздухе вопрос. – Неужели мы ничего не сможем изменить? Трофимов продолжал молчать. Что он мог ответить в такой ситуации? Объяснять что-либо сейчас было невозможно, да и казалось оно в такие минуты ненужным. Можно было попытаться сказать умные слова, как «вечный студент» умел это делать, но ведь они не могли помочь в утешениях и стали бы только лишней чертой в этом разговоре. Слишком тяжело человек переживает свое горе, пусть даже и пустое на первый взгляд. Слишком тяжело успокаивать его и говорить о том, что все будет хорошо, пусть даже такие слова и окажутся правдой. - Петя, почему я такая несчастная? – Спросила Раневская и посмотрела куда-то вдаль. - Ничего. Мы уже близки к лучшей и высшей жизни. – Ответил Трофимов и взял ее за руку. Любовь Андреевна немного удивилась, но руки не оторвала. Сейчас лучшим было просто сидеть рядом и молчать. Почему-то с Трофимовым она ощущала себя спокойней и под какой-то невидимой защитой. Все проблемы словно принимали оборот плохого, но не смертельного горя. - Почему? Почему он ничего не понимает? – Тихо спросила Раневская, и слезы снова потекли по ее лицу. - То, что нам кажется трагедией, для целого общества и других людей представляется комедией, Любовь Андреевна. – С грустной улыбкой объяснил Петя. – Могли бы не рубить. Совсем такта не имеют? Трофимов молчит, поняв, что своей же фразой нанес сильную боль помещице. Пусть эта фраза и вырвалась совсем невольно и не хотела причинить сильной боли, но со стороны Раневской снова раздался грустный вздох. Любовь Андреевна еще больше прижалась к Пете и просто тихо рыдала. Жаль, что все оборвалось так внезапно и больше не будет шанса вернуть все на прежние места. Хоть новую жизнь можно будет начать снова, уехав, но ведь никогда не забудешь старой, и от этого всегда будет невыносимо больно, ведь лекарства от боли в сердце и в душе еще никто не придумал. Затем через несколько минут подойдет Гаев и после мягкой фразы «Пойдем, сестра. Нам пора, сестра.» подаст ей руку и все вместе с Петей выйдут из комнаты. Трофимов решит их проводить, а потом еще на несколько секунд останется рядом с Раневской и подарит ей белую розу, мысленно отсчитывая те замечательные секунды, которые он провел рядом с ней. Та самая порвавшаяся струна станет тем самым символом того, что старой жизни больше нет, и что она порвалась вместе с той самой струной, так же легко, но уже навсегда. А звуки топора по дереву еще долго будут слышаться в голове, отчетливо напоминая ту самую жизнь и судьбу, которые срубили так же просто, и, не задумываясь. Так страшно приближаться к новой жизни без человека, поддерживающего тебя. А если он есть, но находится далеко, легко становится совсем ненадолго, но боль все же не отпускает до конца ни на мгновение. - Спасибо Петя. – Проговорит рассеяно Любовь Андреевна, оглядываясь неловко по сторонам. – Прекрасная роза. - Вас подождать? – Спросит он, глядя на цветок. Этот вопрос сейчас кажется слишком неуместным, словно задан он самому себе. Риторический вопрос, на который ответа не нужно, ведь и так ответ ясен. - Подожди меня до осени. Ты сам поймешь, до какой. – Тихо скажет Раневская и покинет его, ведь поезд уже ждет, и медлить больше нельзя. – С вами так хорошо молчать. А Трофимов так и останется стоять с одинокой белой розой в руках до того, как поезд тронется, а Любовь Андреевну будет уже невозможно вернуть назад. А если вернуть свое счастье уже не возможно, то он дождется его. Он будет ждать ее до следующей осени, до тех пор, когда она вернется… Он будет ее всегда ждать…
В качестве предварения своего текста утащил из чужого фика красноречивый отрывок. О том, что иной раз животных любить проще, чем людей, и особенно - чем себя.
Большой мотылек, описав узкую петлю вокруг желтого глаза свечи, тяжело опустился рядом с подсвечником, мелко трепетая крапчатыми крыльями. Поглядев на него будто бы в некотором замешательстве, Кириллов узкой ладонью накрыл его округлое бархатное тело, скрыв в горсти. Он поднялся с места, бережно удерживая нетрудную ношу между ладоней, и подошел к окну. Растворив оконную раму, Кириллов в молитвенном жесте протянул во тьму руки и осторожно разжал пальцы, отпуская в густую ночь освобожденное им существо.
Автор: Бриллинг И. Ф. Фэндом: Достоевский Ф.М., "Бесы" Название: Дождь Канон: "Бесы" (автор - Достоевский Ф.М.) Персонажи: Петр Верховенский/Алексей Кириллов Категория: слэш Рейтинг: PG-13 Размер: 519 слов мой обычный размер Предупреждения: намек на смерть персонажа, ООС и даже АУ
читать дальшеПетербург - такой город, в котором никого не удивишь дождем. Дождь идет весной, идет осенью, может пойти летом и даже зимой. Дождь может быть с самого утра, а может и сменить солнечную погоду, как случилось и теперь. Многими поколениями проверена примета, что дождь непременно пойдет, когда ты всё же решил не брать с собой зонт. Верховенский чувствовал, как намокают волосы, как скатываются капли по лбу и щекам, как влага проступает сквозь пиджак - день был теплым, несмотря на дождь, но всё же хотелось поскорее под крышу. Шедший же рядом с ним Кириллов, казалось, вовсе не замечал дождя или был к нему полностью безучастен. Никак не отреагировал он и тогда, когда Петр ускорил шаг, стремясь поскорее попасть в помещение, впрочем, помещение это было квартирой Кириллова, и попасть туда без хозяина было невозможно. - Проходите, Верховенский. - сказал инженер, вешая пальто на вешалку в прихожей. Квартира выглядела всё так же, опрятно, но несколько странно - будто и не жил в ней никто. Предметы, коих и так было немного, все были ровно так же на местах своих, и чашка Кириллова наверняка стояла на том же месте на кухонном столе. На секунду у Петра промелькнуло странное ощущение, будто Кириллов уже на том свете, будто и нет его тут - но нет, стоял рядом, такой же опрятный и безучастный, как жилище его. На фоне всего этого мокрая прядь темных волос, прилипшая ко лбу Кириллова, казалась вопиющим нарушением, и ее немедленно захотелось убрать, аж в руках у Верховенского закололо. Не думая, что делает, он, не осознавая своих действий, просто шагнул вперед и действительно отодвинул злосчастную прядь, едва коснувшись кожи кончиками пальцев. Кожа была чуть теплой, но всё же живой, и от этого единственного дерзкого прикосновения на Петра обрушилась буря эмоций - то ли нежность, то ли ненависть, захотелось сделать хоть что-нибудь яркое, дикое, разбить тишину и весь этот треклятый порядок, ощутить жизнь — и в следующее мгновение он уже прижимался к сухим губам Кириллова своими, запустив руку в его влажные после дождя волосы. Тот никак не сопротивлялся, застонал лишь сдавленно от неожиданности, но и не отвечал, просто позволяя целовать себя - до тех пор, пока у одного из них не заплясали перед глазами цветные пятна. Вместе с запасом воздуха у Верховенского кончился и морок, он зло куснул инженера за нижнюю губу, подспудно желая увидеть после этого кровь на ней, и отстранился, отпуская Кириллова вовсе с чувством резко накатившей слабости. Даже когда пошатнувшийся Верховенский в попытке не упасть ухватился за лацкан чужого пиджака, Кириллов почти не изменился в лице, лишь перехватил и придержал его чуть повыше запястья. - Осторожнее, Петр Степанович. - слова эти прозвучали достаточно вежливо, чтобы казаться участливыми, но голос был чуть более хриплый, чем обычно, а дыхание нарушено. Свободной рукой Кириллов коснулся губы, затем мельком взглянул на пальцы - крови не было. В глазах Верховенского плеснулась смесь тоски и жалости, какой-то отчаянной ярости от непонимания, глаза Кириллова были темны и непроницаемы. - Всё решено, Верховенский, - Кириллов осторожно отцепил от себя его руку и мягко опустил ее вниз. - Всё. Кончено. С этими словами инженер пошел в комнату к своему письменному столу, не оборачиваясь. В темной прихожей Верховенский бессильно спрятал лицо в ладонях.
читать дальшеКто не знает: Симановский - анархо-марксист, сторонник террора, напоминает Базарова и Якова Свердлова х) Лихонин -Меньшиков идеалист, нервный, пылкий, мечтает сделать всем хорошо без крови, путем самопожертвования.
Автор: Бриллинг И. Ф. Фендом: "Яма", экранизация. Жанр: слэш Пейринг: Симановский/Лихонин Рейтинг: пусть будет R
text Симановский не признавал ни Бога, ни Дьявола, он признавал лишь физику, химию, Кропоткина и Маркса. Мораль и совесть он прилюдно величал понятиями устаревшими, а любовь для него была обусловлена лишь физиологическими процессами в организме. О душе не говорилось ничего, потому что её наличие Симановский отрицал также.
Тем удивительнее адвокату Василию Лихонину было видеть его валяющимся у себя в ногах, но самогона было выпито слишком много, и возражать не хотелось, хотя умом - точнее, вялыми мыслями на задворках сознания Лихонин понимал, что так быть не должно, но ощущение было такое, будто все это не с ним, а он наблюдает со стороны.
- Вася, Васенька... - язык анархиста порядком заплетался, а взгляд был почти безумным, взгляд снизу вверх, как на Бога, которого они оба не признавали. Странно было видеть его таким - его, насмешливого, жесткого, аскетичного в быту, его, который чужими руками хладнокровно устраивал взрывы. - Симановский... уймись ты. - Василий дернул рукой, почти непроизвольно, как мы делаем, отгоняя летающее около лица насекомое. Его товарищ просто пьян, и надо прекратить это шапито, пока не...
Поздно.
Симановский поймал его руку и прижался губами к запястью - нервно, быстро. Будто утопающий за соломинку, да только мала соломинка для такого утопающего. Мала. Потом - ладонь, и по телу адвоката пробегает крупная дрожь, на мгновение мелькает мысль, что для Симановского это очередной опыт. Вот только физика или химия? Он даже не осознает, как его пальцы оказываются во рту Симановского, а когда осознает - ему не приходит в голову их убирать.
Господи.
Лихонин прикрывает глаза, надеясь открыть их - и проснуться, но вместо этого, открыв, встречает всё тот же безумный взгляд снизу вверх. Он убирает руку и прячет ее за спину, насколько это возможно, стоя у стены, затем командует: - Встань.
Голос будто не свой, пустой и гулкий. Как пустая самогонная бутылка по полу прокатилась. Но Симановский - идейный анархист, не признающий никакой власти, послушно поднимается с колен и чуть не падает на него, резко вжимая в стену. Лихонин ударяется острыми лопатками и немного - головой, успевает почувствовать, как заныла придавленная, спрятанная от излишних лобзаний рука, как обдало жаркой волной и вместе с тем иррациональным страхом. Кажется, ближе подобраться уже невозможно, но Симановский сдергивает с носа пенсне, бросает за спину, не глядя, и впивается жадным поцелуем в подрагивающие губы, с которых уже готово было сорваться нечто резкое, протестующее. Симановский забирает эту резкость,вылизывает, оставляя лишь ощущение себя. Отстраняется лишь тогда, когда Василию уже не хватает воздуха, когда уже начинают плясать перед глазами разноцветные узоры.
- Все революции мира - тебе. Свобода, Васенька, близко, я подарю ее тебе. - он правда верит в свои слова. Но Лихонин понимает, что оба они пьяны, да и к тому же он свободен и так, без всяких революций и жертв. Наверное, именно поэтому он находит в себе силы отлепиться от стены. Воротничок рубашки нестерпимо давит шею, а в висках бешено стучит кровь.
- Спать, Симановский. Пошли спать. - с этими словами Лихонин просто делает шаг вперед, а затем уходит к себе в комнату. Падает на кровать как был, в одежде, даже галстука не снимая. Проводит по горячим губам тыльной стороной ладони - ему почему-то кажется, что на них непременно кровь, но на коже ничего нет, и Василий успокаивается. Он утыкается в подушку, отдаваясь во власть тяжелого хмельного сна, а на завтра он убедит себя, что ему и впрямь все приснилось.
Я на самом деле не уверен, что записи Бориса Савинкова можно считать классикой, но литературой и даже русской - можно. Решил выложить старый фик, ему точно больше 2 лет. Если что - удалю.
Название: Чай и бомбы. Автор: Бриллинг И. Ф. (кто разыщет под другим ником, то тоже я, всё честно) Фандом: "Воспоминания террориста" Б. Савинкова Жанр: слэш Размер: драббл и даже меньше Пейринг: Савинков/Вноровский Рейтинг: PG-13, а то и G. Предупреждения: смерть персонажа, POV, возможно, ООС, ангст, половину небольшого текста занимает кусок оригинального текста в кавычках.
И да, если кого сквикает - раньше я очень любил брать какой-то момент из книги и додумывать детали, фактически не придумывая новых сюжетов.
читать дальше, 683 слова.Когда Вноровский пришёл обратно 26-го марта, я понял, что покушение в ближайшее время провалено. То ли Дубасов понял, что за ним следят, то ли попросту сменил маршрут. В любом случае план наш не работал, и надо было срочно его менять, имея весьма малое впечатление об истинном положении событий. Встревожены были все без исключения, и я собирался в самое ближайшее время съездить к Азефу, чтобы спросить его мнения о происходящем.
Между тем Вноровский, хотя и выглядел абсолютно измождённым, вёл себя спокойнее прочих. Это меня по-прежнему поражало. В покушении на Дубасова ему отводилась ключевая роль, и неудачные попытки лишь оттягивали неизбежный конец. Меня всегда тяготила неизвестность, не имея информации о положении дел, я начинал буквально сходить с ума, соответственно Вноровский удивлял меня тем более. Он был удивительно, поразительно, невообразимо спокоен. После нашего разговора о том, не устал ли он, я вдруг понял, что привязался к этому красивому и стойкому человеку. Это была самая непростительная ошибка в нашей работе. Это могло сбить работу всей организации и поставить под угрозу жизни всех её членов.
Я фактически возненавидел себя, Дубасова, остальных, которые не могли предоставить мне никаких сведений, Азефа, который находился в Гельсингфорсе, в то время как мы вынуждены были сидеть здесь. Я решил, что мне необходимо отдохнуть, что я просто устал и потому не могу совладать с собой, но я был не до конца откровенен с собою.
Вноровский сидел, чуть опустив плечи и глядя в окно. За окном была весна и ночь. Почти темно и почти тихо. - Отчего же Вы не зажигаете свет? - поинтересовался я, подойдя, чтобы как-то завязать разговор. - Не знаю...незачем, наверное. - неопределённо ответил тот, и я мгновенно представил ту тихую и грустную улыбку, с какой Борис Вноровский обычно со мной говорил. - Чаю хотите? - Да, пожалуй. Я завозился, гремя посудой. Вноровский обернулся ко мне и продолжил: - Видите, как у нас - дамы готовят бомбы, а мы с Вами - чай. Я дёрнул плечом. - Вы, Вноровский, умеете делать бомбы? - Нет. - Вот и я нет. Так что давайте ограничимся чаем.
Несколько позже он спросил у меня: - Как Вы думаете, скоро? - Не знаю, Борис. Не знаю. Может статься, что и никогда. Вноровский вздохнул. Я видел, что он устал. Тут устанешь даже чисто физически, но его усталость была нервной. Проходить по скользкому тротуару с бомбой в руке, замёрзнуть за 2 часа и - вернуться обратно, чтобы на следующий раз повторить всё то же самое, не зная исхода. Внезапно мне захотелось коснуться его. Я подошёл сзади и положил ладони Вноровскому на плечи. Я ненавидел себя, ощущая ткань одежды под пальцами и говоря в меру бесцветным голосом: - Борис, идите спать. Вам это необходимо. Он потёр переносицу и встал, сбрасывая мои руки. - Да, и впрямь пора. Мы пожелали друг другу доброй ночи и разошлись.
Борис Вноровский украл у судьбы ещё чуть меньше месяца.
"23 апреля 1906 года в городе Москве было совершено покушение на жизнь московского генерал-губернатора, генерал-адъютанта, вице-адмирала Дубасова. В первом часу дня, когда он вместе с сопровождавшим его корнетом Приморского драгунского полка гр[афом] Коновницыным подъезжал в коляске к генерал-губернаторскому дому на Тверской площади, какой-то человек в форме флотского офицера, пересекавший площадь по панели против дома, бросил в экипаж на расстоянии нескольких шагов конфетную, судя по внешнему виду, фунтовую коробку, обернутую в бумагу и перевязанную ленточкой. Упав под коляску, коробка произвела оглушительный взрыв, поднявший густое облако дыму и вызвавший настолько сильное сотрясение воздуха, что в соседних домах полопались стекла и осколками своими покрыли землю. Вице-адмирал Дубасов, упавший из разбитой силой взрыва коляски на мостовую, получил неопасные для жизни повреждения, гр[аф] Коновницын был убит. Кучер Птицын, сброшенный с козел, пострадал сравнительно легко, а также были легко ранены осколками жести несколько человек, находившихся близ генерал-губернаторского дома. Злоумышленник, бросивший разрывной снаряд, был найден лежащим на мостовой, около панели, с раздробленным черепом, без признаков жизни. Впоследствии выяснилось, что это был дворянин Борис Вноровский-Мищенко, 24 лет, вышедший в 1905 г. из числа студентов императорского московского университета".
Мне было известно, что в те часы, когда время тянулось мучительно медленно, Вноровский писал свою автобиографию, а я - я несколько раз перечитывал её после, а то и просто сидел, поглаживая бумагу пальцами. Я представлял себе горе его так нежно любимых родителей, но груза ответственности за его судьбу я не брал на себя, как и за судьбу каждого из пришедших. Каждый из нас давно сделал собственный выбор.
Я хотел бы сказать всем спасибо, всем, кто пишет, рисует, творит что-то еще. Это действительно интересно и вдохновляюще. Меня давно тут не было, но я вернулся и за пару дней настолько вдохновился, что аж написал стих, хотя не писал с полгода, а это прилично. Он на самом деле не про кого-то конкретно, про некий собирательный образ. Захотелось поделиться.
Стреляться вздор - издержки воспитанья, Смотреть в глаза, когда взведен курок. Пожар в груди и сердца стук под тканью - Мой дорогой, читайте между строк.
читать дальшеА ночь светла - такая не укроет, Не спрячет взглядов в бархатную тьму Я не желаю вовсе Вашей крови, И честь мне Ваша тоже ни к чему.
Не поминать, как имя Божье, всуе, А хоть бы да - отскакивает грязь. Я вижу Ваши с нею поцелуи И ухожу, как водится, смеясь.
Я точно знаю, время - лучший лекарь. Десятки книг и магия наук Помогут вероятнее аптеки. Я верю, что Вы счастливы, мой друг. 11.07.15
Il rit. Il rit beaucoup, il rit trop. У него какая-то странная улыбка. У его матери не было такой улыбки. Il rit toujours.
Название: Неизбежное Автор: Нигилист Обсессивный Фэндом: Достоевский Фёдор «Бесы» Персонажи: Николай Ставрогин/Петр Верховенский Рейтинг: PG-13 Размер: 720 слов Жанры: слэш Описание: "Знаете, Верховенский, так не может продолжаться. Слишком уж мучительно и тошно, мы должны это прекратить."
читать дальше- Знаете, Верховенский, так не может продолжаться. Слишком уж мучительно и тошно, мы должны это прекратить.
Сказав это, Ставрогин кинул взгляд на Петра Степановича, который заметно изменился в лице, услышав эти слова. Он выглядел так, будто у него отнимают самое дорогое, что только может быть в его несуразной и запутанной жизни. Ставрогин попытался сгладить ситуацию и попытался изобразить то ли вежливую, то ли виноватую улыбку, однако маневр не удался: Петр Степанович выглядел крайне потерянно и вот-вот готовился заплакать, но по непонятной Ставрогину причине сдерживал себя. Это выражение – выражение лица гордого человека, старающегося не выдать своего отчаяния, но старающегося весьма и весьма плачевно – особенно часто возникало у Петра Степановича последние шесть месяцев и было хорошо знакомо Ставрогину. В таких случаях он лишь молча смотрел на мучающегося душою нигилиста, делая вид, что не замечает, думая, что поступает так от неумения утешать. Однако же в действительности Ставрогин часто ловил себя на том, что вид Верховенского, который украдкой вытирал слезы, надеясь, что этого не видно Ставрогину, вызывает еле заметное, темное, злобное наслаждение, которое когда-то только еле теплилось, а теперь разгорелось до пылающего костра.
- Хорошо, - сбивчиво произнес Верховенский, - хорошо. Я перестану, раз вы того просите. Простите, простите меня, Николай Всеволодович, я беспокою, тревожу вас без толку, а все ведь зря. У меня нет права вас обижать чем-то – лицом, словами, поступками…
- Да полно вам, Верховенский, - Ставрогин ухватил его за правую руку, видя, что тот собирается уходить, - сидите дальше. Я вовсе не это имел в виду, когда говорил, что тошно. Оставайтесь со мною, если так этого хотите, просто я не буду, как раньше, никогда более.
«Как раньше», - подумал рассеяно Ставрогин, вспоминая Верховенского, который когда-то тонко и бескровно улыбался ему, в глазах которого, обычно несколько злых и обиженных, виднелись отблески тайного счастья. Однако что-то такое случилось в один момент, и взгляд стал таким, словно Ставрогин готовится убить бедного Петра Степановича, и тот об этом прекрасно знает, однако не бежит никуда.
- Тошно… - горько протянул Петр Степанович, - вам ли говорить об этом, Ставрогин? Вы ведь всегда стремитесь к подобному, поэтому ведь и я оказался рядом, то есть, вы разрешили мне возле вас.
- Но вы сразу же согласились уйти, разве не так?
- Согласился потому, что вы велели, вот я и собрался, не могу же вас ослушаться, Ставрогин, даже сейчас не могу. Пусть вы гоните меня, так я вас покину, не буду мешать, не буду злить вас.
Выдавив из себя это, Верховенский поднялся с кресла и быстро направился прочь из кабинета.
- Вы согласились, потому что вас мучает мое общество? – настойчиво спросил Ставрогин в спину уходящему Петру Степановичу. Тот замер, не обернувшись, однако же ответил: - Николай Всеволодович, я вам многое прощал, но больше так не могу. Не думайте, что я из-за плотского, это ведь ничего, я из-за слов ваших, которые очень уж оскорбительны иногда; не брань ваша, нет, а ваши неосторожные фразы. Вы, наверное, даже не замечали, что говорите их так, впрочем, могли и замечать, но характер ведь у вас такой. Когда я переживал, что вы вдруг… - тут Верховенский сделал боязливую паузу, - что с вами случится что-то ужасное, вы только лишь говорили, что это случается со всеми, но я ведь не это хотел услышать. Я сейчас понимаю, что лишь жалости от вас ждал, без слов, просто жалости хотел. Я ведь такой человек, жалкий. А вы всегда меня этими словами втаптывали, это невыносимо, хоть и приятно, хоть и от вас. Я более не могу себя мучить.
- Петр Степанович, я только…
- Я не знаю, сколько вы еще проживете, Николай Всеволодович, вы ведь непредсказуемый человек. Но я желаю вам прожить хорошую жизнь, и, пожалуйста, живите хорошо сами, - еле слышно проговорил Петр Степанович, - а я уж как-нибудь отвыкну от вас.
- Посмотрите на меня, Верховенский, - снова позвал Ставрогин, в глубине души надеясь, что тот обернется, не выдержит и снова припадет к ногам его, хоть ничего и не забыв, но простив и оскорбления, и пренебрежение, как это происходило всегда. Однако неуловимая мысль о том, что сегодня так не будет, не покидала Николая Всеволодовича. Так оно и вышло: Петр Степанович обернулся и еле произнес, слезно посмотрев в последний раз на Ставрогина: - Прощайте, Николай Всеволодович.
Тихо закрыв за собой дверь, стараясь не скрипеть ею лишний раз, Верховенский исчез в темном коридоре, и Ставрогин мог слышать только удаляющиеся шаги, которые совсем уж скоро затихли и перестали быть слышны совсем.
Сообщество поиска соигроков для камерных текстовых отыгрышей Первый Пост. Ориджиналы, нестандартные идеи, высокий уровень текста. Готовые первые посты: самый честный и простой способ поиска соигрока.
Фэндом: Достоевский Ф.М., "Бесы" Название: Тот, кто имеет власть Персонажи: Верховенский/Кириллов Рейтинг: R Размер: 5791 слов. Предупреждения: OOCище, нонкон, асфиксия. Описание: Нечто о теории естественного права.
Ненависть также терпелива, как и любовь. (с) А. Камю, «Бунтующий человек»
читать дальшеПетр Степанович шел быстрыми шагами по узкой тропке между густыми зарослями кустарника, влажной от прошедшего двумя часами ранее дождя. Тяжелые прозрачные капли, собирающиеся на ветвях и листьях, протянувшихся вдоль пути, порою срывались с места, потревоженные его движением, и разбивались под ногами. Более двух недель миновало уже с того дня, когда он последний раз наведывался к Кириллову, и теперь его гнало туда одно пустячное, на первый взгляд, дело, но в большей степени – разъедающее любопытство, глодавшее его с каждым днем все сильнее, в чем он и сам готов был вполне признаться перед собою.
Завидев выходящую из дверей флигелька закутанную в серый шарф старуху, Петр Степанович тут же кинулся преградить ей дорогу.
- Господин Кириллов на месте? – процедил он с брезгливым нетерпением в голосе.
- На месте, куда ж им деться.
Потеряв к старухе всякий интерес, Петр Степанович живо протиснулся в проход за ее спиною. Сердце гулко и часто стучало у него в груди в азартном предвкушении встречи с человеком, которого он унизил так сильно при их последней встрече, но несмотря даже на отвратительную сцену, разыгравшуюся между ними в прошлый раз, Верховенский знал, что персона Кириллова по-прежнему была необходима для осуществления всего задуманного им ранее – а задумано им было многое. С этими мыслями Петр Степанович смело вошел в занимаемую Кирилловым комнату.
Тот сидел, выпрямив спину и положив перед собою руки, на своем обычном месте за столом, который об эту пору был совершенно пуст, что создавало в комнате обстановку, не привычную глазу того, кому уже не раз доводилось бывать здесь. Даже самое помещение, освещенное только тихим вечерним светом, с залегшими по углам мягкими формами теней, казалось просторнее, чем было ранее. Складывалось впечатление, что Кириллов чего-то настойчиво ожидал.
- Я пришел мириться, - вместо приветствия с порога начал Верховенский, - мы с вами в прошлый раз крепко повздорили, и расстались на самой странной ноге, о чем я ужасно сожалею. Это все ерунда, впрочем, и нисколько не изменило моего к вам расположения, и я питаю надежду, что это взаимно… – сыпал словами Верховенский, к тому моменту уже преодолевший половину пространства комнаты, разделявшего порог от стола, - могу я к вам войти?
Кириллов, все это время молча глядевший на него, кивнул.
- Вот и славно. Славно, что вы не сердитесь,- опустившись на стул, Петр Степанович внимательно оглядел фигуру сидящего напротив Кириллова. Лицо того будто посвежело с прошлого раза, когда они виделись, сам он имел значительно более собранный и благополучный вид. Отметив про себя эти перемены, Верховенский обратил внимание на иное обстоятельство.
- У вас револьвер в руках, как я вижу. Не по мою ли душу?
- Льстите себе.
- Конечно, конечно, - рассмеялся Петр Степанович, - вы же выше этого, как я и полагал. Впрочем, с чего бы вы стали сердиться, ведь даже очень удачно вышло - вы в очередной раз получили подтверждение своего превосходства, как и полнейшей моей низости, и теперь имеете окончательное право ненавидеть меня совсем уже самозабвенно. Ну, что вы хмуритесь опять, что я такого опять не так сказал?
- Я вас не ненавижу. Вы не стоите. Я презираю.
- О, наконец вы это сказали, - радостно рассмеялся Петр Степанович, - и отчего же, разрешите узнать? Ах, позвольте, я вспомнил. Но это в самом деле совершенно бесчеловечно – выказывать презрение человеку только от того, что у него убеждения не совпадают с вашими, или, положим, совсем отсутствуют как категория.
- Я вас презираю не за отсутствие убеждений, чего немало, - Кириллов говорил резко, отрывисто, - я презираю вас за то, что вы под ними прячете. Вашу склонность к мучительству, ваше мелкое эстетство...
- Пистолет уберите, - мягко, с лаской в голосе произнес Петр Степанович, - а то, чего доброго, увлечетесь, натура ведь у вас такая.
Кириллов, чуть помедлив, положил револьвер перед собою на стол и откинулся на спинку стула, глядя на Петра Степановича пристально и в упор.
- Вашу одержимость личностью Ставрогина, и всеми, до кого он касался.
- Включая вас, по всей видимости?
- Включая меня, - Кириллов спокойно выдержал взгляд быстрый Петра Степановича, в котором на мгновение проскользнуло что-то острое.
- Ну, а не думали вы, что этот пункт, про который вы теперь говорите, есть ничто иное, как простейшее и естественное попечение о собственной жизни? Мы с вами одной... одним миром повязаны, вам много был доверено такого, что бы могло меня бесповоротно скомпрометировать в высочайших головах. Скажи вы или даже Ставрогин одно словечко - и все, фьюить. В то время как когда над нами всеми довлеет общее единодушие, то мы - сила, солидарность и вся эта кухня, как это был у Фурье! Глядишь, и доберемся до них, высочайших голов, да посымаем, как кухарка - пену с бульона. Неужели только я один способен мыслить ясно и широко, подумайте, Кириллов, вы, с вашей сознательностью, что даже кажется убить себя хотите для достижения общего блага, или чего там ради.
- Врете.
- Вру, - легко согласился Верховенский, - вру, и не краснею, потому что знаю, то вы уже все для себя порешили, и спорить с вами - одно расстройство духу и пищеварению. Потому вы, Кириллов, так далеки от народа. Берите лучше пример с Шатова, вот в ком пляшет бодрый самодержавный дух.
- Не надо о Шатове,- Кириллов ощутимо напрягся.
- А почему? - навострился тут же Петр Степанович, - ба, вы же с ним не в ладах с самой Америки. Неужели и он не выдержал вконец вашего нрава? Мне, впрочем, это понятно и я не осуждаю. Каждого, если подумать, найдется за что удалить из жизни, вашей жизни, я имею в виду. Скажите же, придете вы к Липутину сегодня? Вы мне нужны для солидности и виду.
- Я думал, у вас без меня найдутся свои лакеи.
- Лакеи лакеями, а ваш сумрачный вид в нашем деле незаменим. Как там было - он страшно бледен был и худ… В общем, без вас нам совершенно нельзя.
Кириллов брезгливо фыркнул и отворотился, отведя взгляд к окну. Видя, что беседа зашла в тупик, Верховенский примолк, но ненадолго.
- Послушайте, я, положим, наврал про солидность. Вы мне нужны, как живой, так сказать, пример… Пример того, что в случае иной катастрофы будет кому принять удар на себя, отворотив его от всех прочих, да и в целом, как иллюстрация человека, готового идти до конца ради своих убеждений… Пойдемте же, будет Шигалев, и прочие…
Упрямое молчание Кириллова наконец начало сердить Петра Степановича, но тот скрепил себя, заставив свой голос звучать покойно и кротко.
- Надо, в конечном счете, толком поговорить – вы что же, сердиты на меня за то, давешнее? За то, что я вам тогда наговорил? Так это ничто, нервический фокус, о котором стоит забыть как можно скорее, а не делать из такой ничтожной мухи целого слона.
Видя, что Кириллов молчит по-прежнему, упершись взглядом в окно, Петр Степанович решил привлечь к себе внимание самым прямым и непосредственным образом – протянувшись к нему через стол и тронув за рукав. Но стоило ему лишь простереть руку вперед, как Кириллов, резко вздрогнув, подался прочь в сторону, словно пребывая в нервном испуге.
Петр Степанович обиженно сморщился.
- Да что ж вы от меня шарахаетесь, как чорт от ладана? Замараться, что ли, боитесь? Так об том вы поздно подумали теперь.
Темная тень прошлась по чертам Кириллова. Стремительным движением тот поднялся с места, подхватив за рукоять револьвер, и направил его дуло ровно Верховенскому в лоб.
Лицо Кириллова, представшее в тот момент взору Петра Степановича, стало совершенно непроницаемо, и это было много страшнее, чем если бы на нем отразилась мрачная и окончательная решимость спустить курок. Это странно отрешенное, почти скучающее выражение глаз, как будто человек, стоявший перед ним сейчас, решал в уме своем не вопрос чужой жизни смерти, а самую нелепую, самую мизерную и постылую задачу. Свершившаяся перемена отозвалась в груди Верховенского знакомым удушливым чувством. Как будто снова другое лицо глядело на Петра Степановича из провала черных глаз Кириллова, сделавшихся вдруг равнодушными и холодными, как черное вулканическое стекло. Или не стекло даже, а нечто гораздо большее, какая-то льдистая, равнодушная бездна, зовущая прильнуть к себе разгоряченным лбом и пить ее обжигающий холод алчущими глотками.
- Не выстрелите, - проговорил Верховенский вполне уверено.
Он одним неспешным движением протянул руку вперед, коснувшись пальцами отверстого глаза дула, и медленно поведя ими по стволу, будто одаривая серую гладь металла странной непрошеной лаской. Петр Степанович пристально глядел в лицо Кириллова. Тот же, поджав губы, напряженно наблюдал за движением руки Верховенского со встревоженной гадливостью человека, отворившего дверь комнаты и увидевшего за ней крысу, но в свою очередь, словно бы не мог отвести глаз от узкой кисти с цепкими пальцами, подбирающейся все ближе. Наконец, когда Верховенский почти коснулся собственной его руки, Кириллов опустил оружие – резко, будто отдернул.
- Вы ведь даже курок не взвели, не правда ли, - проговорил, ухмыляясь, Верховенский, несколько, впрочем, с облегчением.
- Как и вы. В тот раз.
- Понравилось вам держать меня на мушке, Кириллов?
- Нет, не понравилось. Это все равно, живы вы или нет. Только я не хочу.
- Не хотите нажимать на курок?
- Связывать себя навсегда с вашим существованием, как ваш убийца.
- Я, кажется, вполне осознал теперь, за что вы на меня злитесь, но не могу взять в толк, отчего вы на это так разобиделись. Что такого дурного в том, что вы поняли наконец, что не только тот имеет власть над вами, кто вас держит за горло и имеет способность спустить курок, но и тот, кто может доставить вам грязное, отвратительное, но все же наслаждение, которого вам, быть может, и не хотелось, но которому вы не в силах были противиться? Да и зачем было бы это делать? Роза пахнет розой вне зависимости от нечистот, из которых она произрастает. А коли так, не наслаждаться ею было бы глупостью.
Кириллов, продолжая сжимать в руке револьвер, накрыл другой ладонью свой бледной лоб, словно мучась от сильной головной боли. Постояв так с минуту, он взглянул на терпеливо выжидающего Петра Степановича.
- Не хочу более с вами быть. Я вас прошу уйти.
- Так вы придете? Да или нет? – Петр Степанович непринужденно поднялся, подбирая со стола шляпу.
- Я приду к Липутину. Но не потому, что вы просили.
- Это совершенно неважно, главное, что придете.
Верховенский направился к двери, но, проходя мимо все еще застывшего в одной позе Кириллова, неожиданно и сильно схватил того за локоть и дернул на себя, притягивая ближе.
- Полно вам дуться, ну же, Кириллов, подарите мне уже кусочек вашего философического прекраснодушия, у нас с вами теперь есть секрет на двоих, а ничто так не связывает людей, как общая тайна, в которую другим нет входа, вроде преступления или убийства. Вы знаете, скольких людей убил Ставрогин, деянием и недеянием? А я знаю; он и сам со счету сбился; а я знаю. Я везде теперь хожу и считаю всё. Я счетовод, революции нужны счетоводы. Ей нужны инженеры, и ей нужны мученики. Ну а мы, мы с вами кого убили тогда, как вы думаете?
Кириллов, сперва воспринявший эту выходку с видимым беспокойством и силившийся освободиться, к концу речи Верховенского глядел уже совсем спокойно, и будто бы даже с долей соболезнования во взоре.
- Вы очень больны, - ровно произнес он, - вам следует лечиться.
- Болен? Если так, то в том есть и ваша вина. С кем поведешься, так, кажется, говорят... А вы бы, Кириллов, не расхаживали вокруг с револьвером, чего доброго, ногу себе прострелите, в задумчивости, что с вами бывает, и как вы тогда к Липутину пойдете, без ноги? Всё, всё, я ушел, а то вы, пожалуй, опять начнете драться.
Проводив своего гостя, Кириллов вновь подошел к столу и снова взял револьвер в руки. Визит Верховенского оставил его со смутным чувством, кружившимся у него в горле, как тягучая тошнота, бывавшая с ним после иной бессонной ночи. Пытаясь подавить его, несколько мгновений Кириллов вглядывался в тусклый блеск оружейной стали напряженным невидящим взглядом. Мелкая, как от озноба, дрожь напряжения, наконец, прошлась по его рукам, и, весь вздрогнув и словно пробудившись, он начал лихорадочно оттирать со ствола невидимые следы, оставленные на нем чужой рукою.
***
Кириллов и в самом деле сдержал данное слово и явился к Липутину в назначенный час. Общество собралось все то же, что и обычно, не считая нескольких заезжих господ, судя по всему, офицерского звания, которые были приглашены самим хозяином. Уже вовсю шли престранные дебаты, в которых живое участие принимали главным образом лишь Шигалев и Виргинский, сопровождаемые скучающими взглядами остальных гостей. Появление Кириллова прошло практически незамеченным всеми, кроме Петра Степановича, который также очень скучал и весьма оживился, увидев, как тот переступает через порог. Пройдя мимо стола, за которым сидела большая часть собравшихся, Кириллов устроился на диване в самом углу, с противоположной стороны от Лямшина. Он глядел рассеянно и хмурился иногда, но как бы невпопад, без видимой связи со всем, происходящим вокруг него. Петр Степанович, в свою очередь, бросал на него время от времени быстрые жадные взгляды, объясняемые, по всей видимости, главным образом, владевшей им крайней скукой.
На момент появления в обществе Кириллова слово держал Шигалев.
- Согласно теории естественного права, государство возникает как ответ на стремление разрешить проблему насилия путем отчуждения права самовластия от индивида, и передачи его соответствующему властному органу. Цель существования государства и его институтов определяется через потребность подавления человеческого насилия силою закона... Таким образом, насилие оказывается оправдано не иначе, как во имя достижения справедливой цели.
- Но ведь это безнравственно! С этой точки зрения, насилие оказывается заложенным в самой человеческой природе, что не верно, поскольку не все люди таковы, - возражал ему Виргинский, сбиваясь и краснея. Было видно, что он отчаянно пасует перед Шигалевым, и безуспешно пытается это скрыть.
- Ради достижения благой цели, что, в свою очередь, открывает возможности для оправдания террора, - невозмутимо продолжил Шигалев, будто бы и вовсе не замечая высказанных ему возражений, что, впрочем, скорее всего так и было, - террор тем самым может быть рассмотрен как ценный ресурс и - более того - как продукт истории.
- История? Какая такая история? - сварливо выкрикнул с места Липутин. Его явно сердило, что в его доме говорятся слова, смысл которых не вполне был доступен его понимаю, - самая ваша история есть ни что иное, как череда актов резни одних для пользы других, и ничего более.
- Именно. История есть насильственный механизм, совершенствующий и усложняющий себя в ходе исторического развития, - Шигалев, сверкнув очками, покосился в сторону Липутина, решив, по всей видимости, сделать исключения для хозяина дома и снизойти до ответа.
Петр Степанович, крепившийся до последнего, наконец, не выдержал и откровенно широко зевнул, даже не удосужившись прикрыть рот ладонью. Липутин уставился на него молча, но с вызовом во взоре, и на лице Шигалева, обычно лишенном всякого чувства, промелькнула тень неодобрения.
- Простите, господа, я сегодня притомился, - пробормотал Верховенский с самой услужливою своей улыбкою, и тут же, не удержавшись вновь, зевнул во весь рот еще пуще прежнего.
Липутин на диване прыснул в кулак, глядя, очевидно, на Виргинского, вспыхнувшего, как девица, при виде столь открытого неуважения.
Петр Степанович лишь досадливо махнул рукой. Немного отправившись от накатившей сонливости, он привычно бросил взгляд в угол, где до того сидел Кириллов, но не обнаружил его на месте. До слуха его донесся негромкий стук входной двери. Пробормотав под нос небрежные извинения, Петр Степанович поспешил в темную прихожую и выскользнул во двор.
На улице стояла примечательно студеная для сентября погода; наступившие сумерки в конце бессолнечного осеннего дня казались особенно густыми, и вышедший за порог Петр Степанович едва не столкнулся с Кирилловым, почти невидимым в темноте. Тот стоял, прикрыв глаза и опираясь спиною на одну из опор крыльца. Весь темный силуэт его мягко сливался с окружающей темнотой, окутывающей его, как черное полотно. Длинные худые пальцы Кириллова сжимали виски, как бы пытаясь сдержать нечто, рвущееся из них наружу.
- Экая неприятность, да ведь вам, кажется, дурно, - участливо вопросил Верховенский. Сперва его слова остались без ответа, но спустя около минуты времени Кириллов приоткрыл глаза и поглядел на него в упор. Словно притягиваемый непроницаемостью этого взгляда и желая разгадать тайну чужого молчания, Перт Степанович сделал шаг вперед, а за ним и еще один. Плавно обогнув колонну крыльца, служившую ему опорой, Кириллов отступил назад. Верховенский, будто привязанный, бесшумно потянулся следом, повинуясь невидимому магнетизму.
- Тихо, тихо, - как завороженный, повторял Петр Степанович, - вам бы успокоиться, прилечь...
Он вдруг вспомнил, что на руках его перчатки, которые он, вопреки принятому этикету, позабыл снять при вхождении в собрание. Их тесный плен стал внезапно остро ощущаемым на его руках, как и тишина ночного сада, звучавшая в ушах его теперь неожиданно обещающе и зловеще.
Сделав очередной шаг назад, Кириллов уткнулся спиной в деревянную изгородь, покрашенную местами облезлою белой краской, и загнал тем самым себя в ловушку. Руки его, словно ища опоры, беспокойно шарили вокруг. Он был одет слишком легко для установившейся погоды, и каждое дуновение ветра отдавалось в его теле зябкой волною дрожи, в чем, он, впрочем, совершенно не отдавал себя отчета.
- Вы дрожите. Вам не хватает тепла? - вкрадчиво проговорил Петр Степанович. Преследователь настиг свою жертву, и его заключенная в перчатку рука легла Кириллову на плечо жестом одновременно покровительственным и обрекающим. Тот опустил голову, словно капитулируя перед чем-то; темные пряди упали ему на глаза, невесомо мазнув Верховенского по лицу. Тот и не заметил, когда успел подойти столь близко, что его собственная грудь почти касалась груди Кириллова, тяжело подымающейся при каждом его вздохе.
- Петр Степанович? - раздался робкий голос откуда-то сверху.
- А, Виргинский, - весело воскликнул Верховенский, оборотившись через плечо назад, - вы очень вовремя подошли. Пойдите же скорее сюда, неужели вы не видите, здесь человеку стало дурно.
Вместе они завели Кириллова обратно в дом, в маленькую темную комнатку, за стеной которой все еще приглушенно звучали голоса гостей. Спокойные веские реплики Шигалева перемежались полными ехидства замечаниями Липутина, но о чем конкретно говорили, разобрать было нельзя. Время т времени раздавалось чье-то визгливое хихиканье, в котором без труда можно было узнать голос Лямшина.
- Вот выпейте, коньяку, - Виргинский плеснул темной жидкости в поставленную перед Кирилловым рюмку, - в комнате сильно душно, наверное, оттого вам стало нехорошо.
- Коньяк это хорошо. И мне тоже плесните, я весь изволновался, увидев, что Кириллов покинул наше маленькое заседания. Гм, вот и славно. А вы, Виргинский, ступайте скорее обратно к нашим, иначе у вас там дискуссия вконец увянет. Не то чтобы изначально она была сильно, хороша, но перед хозяином неловко выйдет.
Поколебавшись, Виргинский кивнул ему и вышел прочь. Избавившись от нежеланного общества, Петр Степанович вновь обратил свое внимание к Кириллову. Тот уже совсем оправился от болезненного состояния, овладевшего им ранее, и смотрел теперь сердито.
- Вам не следовало за мной ходить. Это ваше сборище там бесчинствует, вот с ним и сидите.
- Да, конечно, - Верховенский устроился на стуле с наивысшей долей вальяжности, какую позволяло ему столь ограниченное пространство, и наблюдал Кириллова с самым ироническим видом. - Вы бы там где-нибудь упали головой об камень, и тем самым свели нашу с вами прежнею договоренность до абсолютного решительнейшего нуля. Нет, так не пойдет.
Глаза Кириллова гневно сверкнули.
- Хватит говорить обо мне так, будто я у вас в собственности.
- Хорошо, не буду.
Кириллов, чувствуя, что его окончательно дурачат, помрачнел еще больше.
- Вы давеча говорили про власть. И я вижу, вы ищете получить надо мной власть. Я предполагаю, зачем вам Ставрогин, но к чему здесь я?
Петр Степанович налил себе еще коньяку.
- Право, я совсем не понимаю вашей нынешней раздражительности, мой в вас интерес и его истоки вам прекрасно известны, как мне казалось. Известны ведь?
Кириллов замер, обдумывая что-то и вдруг весь вспыхнул, гневно поглядев на Верховенского, и будто намериваясь что-то высказать ему, но в то же время сдерживая себя. Петр Степанович аккуратно придвинул к нему налитый коньяк.
- Отчего вы не пьете? На улице холодно нынче. Или вы боитесь пить со мной?
- Не смешите.
- Так выпьемте, в таком случае. Вы очень мнительны стали в последнее время, и я не могу взять в толк, отчего.
Кириллов все так же мрачно глядя на него, поднял свою рюмку и сделал глоток; по лицу его пробежала быстрая гримаса неудовольствия. Петр Степанович продолжал как бы ощупывать его взглядом.
- Да, коньяк та еще дрянь, но все ж получше, чем у Виргинских. Кстати о которых - у Виргинского скоро день рождения, и вы там мне нужны. Я, впрочем, зайду к вам ближе к дате... Вы себя сегодня неважно чувствуете, я это еще у вас приметил - не желаете ли, чтобы вас проводили? - неожиданно заключил он, усмехнувшись неизвестно чему.
- Нет, не желаю. У меня только сейчас голова заболела, а от вас она болит еще больше.
- Как же мне жаль это слышать, - Петр Степанович тяжко вздохнул, - а ведь я только начал наслаждаться вашим обществом. Что же, я уже скоро вас оставлю. Позволите поинтересоваться, что вы думаете по поводу вопроса, о котором только что толковали Виргинский с Шигалевым?
- Что за вопрос?
- Вы что, совсем не слушали, о чем там вели беседу? Впрочем, это вы правильно сделали, что не слушали, я тоже их никогда не слушаю сам. О насилии, разумеется, о чем еще им толковать. Мне в Петербурге один поп, которого мы со Ставрогиным напоили пьяным ради смеху, говорил, что Царство Небесное силой берется.
- И употребляющие усилие восхищают его, - тихо дополнил Кириллов.
- Как вы сказали? Восхищают? Неожиданно здравая мысль, однако! Жаль, что все прочее в этом роде ей не чета, - Верховенский залпом осушил налитый коньяк, - доложу вам по большому секрету, что только и можно слушать этих болванов, не иначе как напившись пьяным.
Он отодвинул рюмку в сторону и поднялся с места. Кириллов, казалось, не заметил этого вовсе, вновь погрузившись в свои мысли. Несколько мгновений Петр Степанович наблюдал его, и что-то недоброе мелькало в его холодных, без выражения, глазах. Он произнес:
- Я вас оставляю сейчас, как вы того и желали, но скоро к вам снова зайду, как и обещал. До приятнейшего.
С этими словами он вышел.
***
Собрание, бывшее у Виргинского под предлогом дня рождения, хоть и позволило Петру Степановичу достичь главной его на тот момент цели - скомпрометировать Шатов в глазах потенциальных и действующих участников кружка - обернулось, тем не менее, полной катастрофой в глобальной смысле. Расставшись со Ставрогиным после ужасного и болезненного разговора, что имел место между ними сразу после, Петр Степанович направился обратно к Кириллову. Ноги словно сами несли его в чистый покой маленького флигелька, где всегдашние белые чашки с выщербленные краями стояли на выцветшей льняной скатерти, и тишина витала над ними. Самая мысль об этом нерушимом порядке приводила теперь его в необъяснимое бешенство, и это бешенство нравилось ему много раз больше, нежели холодное, липкое бессилие, в которое повергало его все связанное с именем Ставрогина.
Он почти бежал всю дорогу и вошел к Кирилову уже сильно запыхавшись. Тот стоял у окна, а значит, должен был приметить его приближение. Тем не менее, оборотившись, он явно был поражен увиденным.
- Что с вами случилось?
Только поймав на себе взгляд Кириллова, Петр Степанович осознал вполне, как глупо, должно быть, выглядит сейчас. Ему также пришла в голову мысль, что необходимо каким-нибудь образом непременно объяснить свой визит.
- Меня очень мучит жажда, и я решил вернуться. Нет ли у вас воды?
- Графин с водою в соседней комнате на столе, - Кириллов отворотился к окну.
Верховенский направился туда, куда указал ему Кириллов. Графин в самом деле стоял на маленьком столике подле стены, над которым висело на единственном гвозде небольшое зеркало в пыльной деревянной раме. Петр Степанович бездумно взглянул в него. Вид у него был совершенно потерянный, даже несколько сумасшедший; он поднял графин с места и тут же поставил обратно. Рядом лежала гребенка для волос, по всей вероятности принадлежащая самому Кириллову. Верховенский уставился на вещицу тяжелым взглядом; руки его буквально сводил какой-то нервный спазм, ему ужасно хотелось взять что-то из этого места и унести с собой. Наконец, он понял - ему хотелось взять свое, то, что принадлежало ему по праву изначально. Кровь все еще шумела у него в голове как знак пережитого недавно унижения.
- Будь проклят Ставрогин, - проговорил он тихо сам с собой, - но ведь Ставрогина здесь нет.
Эти слова воодушевили его; Верховенский взял со стола гребенку и сунул в карман. Он вернулся к Кириллову с выражением веселым и развязным; но тот все еще стоял у окна, неотрывно глядя, как ветер ворошит опавшие желтые листья.
Глядя на его словно выточенный чьими-то умелыми руками сухощавый силуэт, Петр Степанович в очередной раз подивился тому, что живущий на грани нищеты Алексей Нилыч всегда бывал так ладно одет. Словно все, чего он касался, видоизменялось под его руками, становясь ему в пору. И именно эту сверхъестественную его непроницаемую цельность Верховенскому отчаянно захотелось поломать и разбить. То, что сейчас с ним был именно Кириллов, придавало его желанию свести свои счеты особую законченность и правильность, дарующую несомненную уверенность в собственной правоте. Верховенский вспомнил, как вжимал это тело в стену – розмарин, теплый запах свежего пота и фарфоровые кости чужих запястий под пальцами, готовые сломаться под его напором и пронзить ему руки.
Кровь ударила в голову Петру Степановичу.
- Что за представление вы только что устроили у Виргинских? – вопросил его Кириллов, не оборачиваясь.
- Только то, которого они достойны. Какая публика, таково и действо.
- Вы выставили в ужасном свете Шатова, скомпрометировали Николая Всеволодовича... и меня, - помолчав, добавил Кириллов, - но это неважно. Вы собрали нас всех только с одной целью оскорбить. Это подло даже по вашим меркам.
- И что с того? Я лишь задал им вопрос, очень уместный в наших обстоятельствах, а Шатов со Ставрогиным сами выбрали скомпрометировать себя. Я только предложил им эту возможность, за которую они поспешили ухватиться.
Кириллов, наконец, оборотился к нему. Лицо его было спокойно, но в глазах читалась сдерживаемая ярость.
- Я понимаю теперь, отчего Ставрогин не хочет иметь с вами дел.
- Что вы сказали? - Петр Степанович отступил назад, как будто его ударили по лицу. Взяв себя в руки, он принужденно засмеялся, - даже если и так, вам какое дело? Что вам с того, что будет с Шатовым и с Николаем Всеволодовичем? Вы, можно сказать, уже и не вполне настоящий человек, а так, одна видимость, какие у вас могут быть желания? Вот у вас подле окна муха летает, и у этой мухи есть более веское право претендовать на существование, поскольку вы от этого права сами добровольно отказываетесь, а значит, претензий ко мне у вас никаких не может быть.
Петр Степанович не отдавал себе отчета, что каждому его слову сопутствовал шаг, приближающий его к Кириллову. Только одно его бледное лицо стояло у Верховенского перед глазами, как было это недавно у Липутина во дворе. Оказавшись близко, он также безотчетно протянул руку, и схватил стоящего перед ним Алексея Нилыча за рукав одежды, но в этот раз все пошло совсем иным, непредсказуемым образом.
Ощутив прикосновение, Кириллов совершенно молча, как бросается на жертву в одном смертоносном прыжке дикий зверь, схватил его за плечи и толкнул к стене. Петр Степанович еще успел увидеть, как белые пальцы хищно тянутся к его шее, прежде чем вживую ощутить их тиски, сжимающиеся на его горле самым немилосердным образом. В комнате воцарилась странная тишина, нарушаемая лишь жужжанием бьющейся о стекло мухи, и свистящими хрипами Верховенского. Петр Степанович тщетно пытался освободиться, хватая Кириллова за рукава и царапая ногтями. Вскоре уже темные пятна закружились перед взором его ускользающего сознания, когда пальцы на его шее неожиданно разжались. Судорожно хватая воздух ртом, Верховенский сполз вниз по стене к ногам Кириллова; никогда еще воздух не казался ему таким сладким. Как только тяжелый шар удушья, раздавившего ему грудь, стал чуть легче, он взглянул вверх на нависающее над ним лицо Алексея Нилыча. Тот глядел неверяще на дело рук своих, как человек, только что пробудившийся от самого дикого сна или ужасного кошмара. Он разомкнул губы, намериваясь сказать что-то, но не нашел слов и отворотился, точно от стыда, не в силах выносить более вида болезненно красных пятен на шее Петра Степановича, повторяющих очертания его собственных пальцев. Кириллов собирался отступить прочь, но в этот момент Верховенский по-змеиному метнулся вперед, ухватив его за одежду и утягивая вниз. Кириллов оказался подле него на полу, но, как ни странно, он совсем не пытался сопротивляться, точно все еще пребывая в потрясении от случившегося и чувствуя за него вину. Он позволили Петру Степановичу занять верховное положение, чем тот не применул воспользоваться, прижимая его к дощатому полу посредством собственного своего веса.
- Почему вы остановились? Ну же, почему? Боитесь? Вам ли не все равно? Ах, вы же не хотите связывать себя с моей жизнью, или смертью, или как еще?
- Я не хотел, - Кириллов говорил с большим страданием в голосе, точно это его, а не Петра Степановича только что едва не удавили до смерти, - это вы меня вынудили.
- О, нет, - Верховенский прокашлялся. Горло у него все еще саднило от каждого произнесенного слога, и голова казалась легкой и пустой, - это не я, это все вы сами. Это хорошо, что сами. Не такая уж большая между нами разница, и вам бы давно следовало это понять.
Вдруг он замер на месте, широко распахнув глаза.
- У вас кровь, - упавшим отчего-то голосом проговорил Петр Степановича. На виске Кириллова, косо вдоль линии волос, и в самом деле виднелась узкая неглубокая царапина, полученная им при падении. Как зачарованный, Верховенский глядел на нее, жадно впитывая взглядом рдяные капли, жирным глянцем блестевшие на свету. Не сводя глаз от алой влаги вплоть до последнего момента, он медленно опустился вниз и прикоснулся к ней губами, пробуя кровь на вкус. Дыхание Кириллова под ним прервалось на миг. Петр Степанович задержался в этом положении на добрую минуту, смакуя на языке вкус чужой кожи и навеки отпечатывая его в своей памяти, и двинулся ниже. Он набрал полную горсть темных волос, заставил Кириллова запрокинуть голову, словно повторяя движения однажды заученного странного танца. Оставляя своим ртом на коже скользящий влажный след, Верховенский впился губами в местечко прямо над белым воротником, болезненно и долго, с несомненной целью оставить след.
Кириллов под ним забился.
- Куда, - хрипло прошипел Верховенский, разочарованно отстраняясь прочь, - я не разрешал.
Он снова опустился вниз, ощутимо прихватывая зубами чужую шею.
- Это вам за те синяки, которые вы мне оставили только что. Вы с каждым разом позволяете мне одерживать вверх, так что я начинаю предполагать, что вам и самому это нравится, - выдохнул Верховенский в ухо Кириллову, наслаждаясь ощущением собственной над ним власти.
- Если вы посмеете. Если вы, - Кириллов силился произнести нечто, но не мог найти в себе сил это сделать, - то я убью вас.
- Не убьете и сами это знаете. А знаете вы, Кириллов, что у меня припрятан с собою нож?
Он в самом деле достал из внутреннего кармана складное лезвие, узкое и тонкое. Поддев им ткань на груди Кириллова, Петр Степанович рассек ее одним быстрым движением. Он посмотрел своей жертве в лицо, желая увидеть реакцию на производимые им действия, но Кириллов лишь закрыл глаза. Петр Степанович усмехнулся, и поместил рядом еще один разрез, идущий вдоль предыдущего.
- Вы не захотели убить меня, и тем самым сами обрекли себя на это. Вы, кто так много грезит о свободе и своеволии, не захотели употребить их, чтобы спастись, и теперь вы целиком в моей власти, и уже я волен с вами делать все, что мне угодно. Скажите, неужели вы в самом деле не сознаете, что из происходящего сейчас является вашим прямым допущением, а что только следствием моей решимости довести это допущение до известного нам обоим предела?
Петр Степанович понимал вполне, что деяние, которое он намеривался осуществить, было насилием, причем самым грубым и грязным, поскольку совершалось оно над разумным существом, обладающим волей и развитым нравственным чувством, но это соображение нисколько не волновало его. Верховенский был настроен решительно идти до конца, какими бы последствиями то ему не грозило.
- Я поглощу вас, - хрипло проговорил он, - душой и телом.
Отделив жгут ткани из изрезанной одежды Кириллова, он на мгновение освободил его запястья. Руки того, находившиеся все это время под тяжестью колен Верховенского, онемели и плохо слушались, так что Петр Степанович без труда смог связать их между собою добытой им полотняной лентой. Лицо Кириллова исказило страдание, но он все еще отказывался глядеть на своего мучителя.
- Верховенский, - проговорил он вдруг тихо и твердо, - остановитесь, Верховенский. Это не вы, это не можете быть вы. Вы низки, но не настолько. Давайте забудем все... Все, случившееся здесь...
- Посмотрите на меня. Ну же.
Кириллов в самом деле поглядел на него широко распахнутыми глазами, с плескавшимся в них густым ужасом и чем-то еще, что Петр Степанович бессилен был назвать и уловить.
- Мне нравится ваш взгляд, Кириллов. У вас хорошие глаза, как у человека, который вот-вот спрыгнет с ума, если еще не спрыгнул. Вам не странно, что я вам говорю все это? Вы на меня сейчас глядите так, словно вам странно, но у нас с вами теперь не должно быть друг от друга секретов.
Верховенский двумя ладонями развел остатки ткани, обнажая бледную грудь с четко обрисованными гладкими ребрами. Неспешно он опустился к темной точке острого соска, вбирая его в рот и прикусывая кожу. Резкий вздох, вырвавшийся из горла Кириллова, был ему наградой.
- Мы пустим разврат, которого не бывало раньше. Сейчас, прямо сейчас, - Петр Степанович облизал пересохшие губы. В глазах его, затуманенных новоизобретённой идеей, горел лихорадочный блеск. Окончательно решившись на что-то, он двинулся вниз по телу Кириллова, оставляя на своем пути легкие следы укусов, пока не достиг намеченной им цели.
В тишине комнаты раздался мягкий шорох одежды. Желтый свет осеннего солнца лился через оконное стекло, разбиваясь на полу текучей мозаикой, меняющейся согласно движению ветра и послушного ему колебания листьев. Ровное тиканье настенных часов прерывали негромкие мольбы, одно отчаянное «не надо», безнадежно повторяемое снова и снова, пока его не сменили отрывистые вздохи, убыстряющиеся по нерезкой амплитуде вплоть до момента, когда, достигнув некой конечной высоты, они не оборвались странным задушенным звуком, более всего похожим на сдерживаемое рыдание.
Верховенский поднялся, откашливаясь и судорожно вытирая рукавом рот. Другая рука его слепо искала лицо отворотившегося прочь Кириллова, карабкаясь верх по воротнику, и, найдя его, безвольно замерла. Впрочем, Петр Степанович быстро оправился от случившегося. Уже через несколько минут он был на ногах, самым спокойным и собранным образом приводя свой внешний вид в подобающее состояние. Оценив свою наружность в отражении оконного стекла, он, по всей видимости, остался весьма ею доволен. Оборотившись, Верховенский весело поглядел на Кириллова.
- Развяжите руки, - глухо проговорил тот, почувствовав направленный на него взгляд. Он сидел на полу, подтянув колени к груди. Голос его колебался едва уловимо, балансируя на некой опасной грани.
Петр Степанович с сомнением оглядел его.
- Мне уж некогда с вами возиться, там хитрый узел. Я у вас сегодня взял гребенку, а вам оставлю нож.
Опустившись на корточки рядом с Кирилловым, чтобы положить лезвие на пол, он замешкался на мгновение, будто на что-то решаясь, затем аккуратно убрал в сторону несколько темных прядей, спадавших тому на глаза. Верховенский проговорил, скоро и низко, неотрывно глядя в бледное лицо.
- Если вы и теперь меня не ненавидите, то я не знаю, что и думать.
Поднявшись на ноги, с легкой усмешкой светского благодушия на устах, Петр Степанович добавил уже совершенно иным голосом:
- Не смотрите же на меня так обиженно. Чай, вы не ребенок, - он натянул на руки перчатки, явно наслаждаясь тем, как тесно их материал облегает очертания его пальцев, - я вам пришлю человека с новой рубашкой. А потом мы с вами встретимся снова, и в ваших же собственных интересах быть к этому готовым.
Петр Степанович направился к двери, но обернулся на пороге, словно будучи не в силах не бросить на Кириллова один последний взгляд, прежде чем выйти прочь.
- До приятнейшего.
Дверь захлопнулась за ним. Кириллов, который по-прежнему находился все в той же надломленной позе, медленно поднял связанные вместе руки и закрыл ладонями лицо.