Автор: Не известен в связи с анонимностью феста Школьные годы чудесные.
Фэндом: Гоголь Н.В., «Мертвые души» (том первый)
Пейринг: Собакевич/Чичиков
Рейтинг: G
Жанр: юмор
Ворнинг: слэш, АУ, ООС, дэдфик
Дисклаймер: не мое, а классика.
Читателю от сочинителя: Булгаков находил в Чичикове что-то дьявольское. Булгаков подсказал артисту Беляеву замечательный жест: когда Беляев-Чичиков садился, он отбрасывал в сторону невидимый хвост.
читать дальшеСочинитель заранее просит прощения, если шутка и стилизация под Н.В. не удались.
Утренний свет прорывался сквозь тоненькие кружева и последней моды завитушки занавесочек, как проситель в генеральскую приемную – с упорством русского солдата, героя 1812 года, но и с некоторой робостью, присущей сызмальства любому подданному Императора Российского. Не обученные политесу солнечные зайчики – что зовутся зайчиками только по какой-то причуде языка нашего, ибо не имеют ни лапок, ни хвоста, ни ушек, мало боятся охотников и не способны даже на ярмарке отбарабанить для потехи собравшихся что-нибудь на игрушечном барабанчике – так вот, эти зайчики все же много себе позволяли и прыгали безо всякого смущения по платьям дам, присевших на диван – перетянутый на прошлой неделе и оттого способный еще вынести общий вес сидящих – и ведущих светскую беседу, как это принято во время чая в губернском городе NN:
– Какой веселенький фасон куафюра [2]! – воскликнула хозяйка, дама просто приятная, облизнув со всей возможной аккуратностью кончики пальцев большого и указательного и перевернув затем листочек модного издания, который достойным женам заменяет и «Сына Отечества», и «Вестник Европы», столь ценимые их мужьями.
– Да, премилый, – согласилась дама приятная во всех отношениях, успевшая на прошлом балу у губернатора ловко закрученными кудряшками поразить, говорят, почти насмерть молодого гусара вдвое ее самой моложе. – Однако же поздравляю вас, желтенькие цветочки более не носят.
– Право, не носят?
– Нет, не носят. Теперь все голубенькое, цветочки и бабочки.
– Ах, это несносно, что голубенькое!
– Однако ж в Европах сейчас все голубенькое.
– Неприлично же, чтобы все голубенькое!
– Голубенькое или радужное, говорю вам, хотя второе пестро.
– Сил нет как пестро. Тем паче с голубеньким.
Стороннему наблюдателю и праздному слушателю, возможно, показалось бы, что беседа подруг и была-то никчемной, но теперь совсем уж зашла в тупик и имеет перспективы совсем не… радужные. Однако тем он выкажет только глубокое непонимание женской натуры, которая, безо всяких тайных орденов и лож, как это принято промеж сильных полом, изобретает знаки, символы и тайные языки сродни масонским:
– Так что же наш голубчик? – осведомилась наконец просто приятная дама, хлопнув платком болонку Адель, возомнившую себя, вопреки незамужнему положению и сомнительной родословной, полноправной участницей беседы.
– Ах, что же я! – спохватилась дама приятная во всех отношениях, до того нарочно томившая молчанием любезную приятельницу, дабы та прониклась полностью зависимым своим положением. – Вы же не знаете, Софья Ивановна, с чем я к вам приехала. Собакевич-то наш, упокой Господи его душу…
– …Прости Господи за грехи его…
– …днем ранее несчастного апоплексического удара приезжал в город, искал – кого бы вы думали?
– Ах, ну не томите, Анна Григорьевна!
Собеседнице и самой уж было не в радость молчать, потому сдалась она быстро:
– Приезжего нашего, похитителя невест, Чичикова!
Тут приятельницы склонились друг к дружке так близко, что едва ни соприконулись в меру нарумяненными щечками, и шептаться начали так тихо, что будь мы с вами, мой читатель, разве только мошками или другими какими мелкими тварями, то могли бы услышать, о чем велась беседа.
Но менять по желанию свою форму не волен человек, созданный по образу и подобию, и потому остается нам с вами вернуться назад на трое суток да продвинуться на несколько десятков верст на север, дабы попасть в деревню покойного помещика Собакевича, земля ему пухом.
* * *
Вошед в гостиную, Собакевич опустился на кресло с какой-то удивительной для его комплекции поспешностью, чего Михаил Семенович себе, конечно, не позволял ни в приличном обществе губернских чиновников, ни наедине с собою, ни в обществе своей супруги. Мебель, во всем стремившаяся обычно быть похожей на хозяина, как малые детки потешно подражают старшим, размахивая прутиком будто сабелькой или щипая ключницу за ягодицы, за что бывают прутиком пребольно биты, сия верная мебель тут вынуждена была пойти на попятный и заскрипела весьма жалобно.
Однако на Руси и тогда уже были в моде честные суды для каждого достойного человека с достойным достатком, вот и я не откажу в защите скромному креслу, чья слабость была, верно, лишь отражением усталости членов, которую испытал вдруг Собакевич.
С утра он приказал заложить бричку и отправился в город, где, как уж известно внимательному читателю, – особливо тому, что и сам питает интерес к написанию занимательных рассказок неприличного содержания, – все были мошенники, мошенник на мошеннике, мошенник под мошенником да мошенником погоняет. К чести Михаила Ивановича будет сказано, страсти прожигать жизнь на балах да спускать состояние за игрой в вист он не питал даже и в юности, что же говорить о днях его зрелости, о которой отозваться можно исключительно похвально. Но, спросите вы, что же заставило почтенного помещика, кулака, имеющего душ никак не менее пятисот, супругу и всеобщее уважение, сорваться с места в час, считающийся для визитов ранним, да еще не имея в кармане оправдывающего его приглашения?
Этот же вопрос занимал сейчас самого Собакевича. Преодолев тридцать верст как три, на одном дыхании, загнав лучшего своего коня, полученного у неудачливого должника, Михаил Семенович ворвался в гостиницу города NN сам взмыленный, с горящими глазами, и перепугал даже служанку, которая от ужаса уронила тарелку с вензелями, об осколки которой потом поранила лапки собачка постоялицы, что повлекло за собой скандальезную сцену. Однако же, как это весьма часто случается в подлунном мире уездного города, жертвы Собакевича не были приняты богами и хозяином гостиницы, который прямо сообщил, что постоялец Чичиков имел честь отбыть еще вчера в неизвестном направлении:
– Мужик то был, – притянув к себе за грудки хозяина, прохрипел Собакевич. – Коли явится он, скажите, мужик!
Оставив хозяина в недоумении и помятом сюртуке, пометавшись по городу еще некоторое время, точно напоминая в тот момент сорвавшегося с цепи ученого медведя, и перепугав нескольких горожан званий совершенно различных, Михаил Семенович уселся снова в бричку и направился на почтовых лошадях домой.
Воротясь в свое имение, Собакевич почувствовал несвойственный его богатырской, истинно римской или греческой в смысле величия и подлинно славянской в прочих достоинствах натуре упадок сил. Черт знает, что такое с ним приключилось, только даже аппетит пропал, будто бы не натощак помещик отправился в дорогу, чем, должно быть, несказанно обрадовал бы немецких докторов, сторонников диет и прочих идей просвещения, а все утро провел, смакуя гуся, поросенка или какого другого милого русскому человеку зверя.
Но после сытного обеда, который может приключиться в отдаленной губернии в любой момент, никак не завися от времени суток, Собакевичу более всего хотелось уснуть, пусть и с открытыми глазами, над какими-то важными бумагами. Тут же, напротив, Михаил Семенович никак не мог успокоиться и все повторял:
– Мужик то был. Мужик!
Вышедшая встречать супруга душа Феодулия Ивановна, и без того формой лица походившая более всего на огурец, приобрела цвет кожи, положенный этому овощу, когда он, хорошо просоленный, крепкий и плавающий в одном чане со своими собратьями, оказывался закускою на столе у губернских чиновников:
– Помилуй, батюшка, кто? Кто тебя так растревожил? – попыталась выяснить верная жена, но в ответ, как принято в православных семьях, где взаимному уважению тем больше остается места, чем меньше его занимают душевные привязанности и прочие романтические глупости, получила лишь гневный рев мужа.
– Воробей! Мужик!!
Испуганная таким заключением, оценить которое сумел бы на Руси-матушке разве что Крылов или какой другой баснописец, Феодулия Ивановна осенила себя крестным знамением и поспешила прочь из гостиной, что, несомненно, позволит читателю судить об ее мудрости и умении читать глубоко в душах человеческих.
Оставленный наедине с дятлом, который, верно, посчитав неприличным мешаться в дела фамильные, клевал только зернышки со дна своей деревянной клетки, Собакевич долго еще твердил про мужика, пока не кончилось у него вконец дыхание.
Помещик уперся взглядом в греческих полководцев, которые, собравшись как на совет в его гостиной, расположились с комфортом по стенам и словно говорили Михаилу Семеновичу: «Ничего, брат Собакевич, что мошенники да христопродавцы кругом. Богат героями род человеческий! Не одинок ты, брат Собакевич!» И становилось как-то покойно на душе, и верилось, что действительно, не один Михаил Семенович проживает честно свой век.
Но сейчас не покоил нашего героя ни Маврокордато в красных, как у уличной девки, панталонах, ни Колокотрони, ни Миаули. И вот уже кажется Собакевичу, будто на ростовой гравюре, за два с полтиною купленной, вовсе не Канари, а столь же толстый и неслыханный усами, но Чичиков. Михаил Семенович сморгнул – как есть, Чичиков, во фраке и даже с тросточкой, чего Собакевич решительно в русских людях не любил, но тут ею даже как-то умилился.
А Павел Иванович тем временем поправил фрак и обратился к Собакевичу с хитрой улыбкою, с какой журят друг дружку старинные приятели:
– По что же ты, Михайло Семенович, приписал бабу?
Собакевич попытался было вскочить с места, да только ноги, как крестьяне в бунтующих губерниях, решительно отказались повиноваться и всячески приказы сверху, как это на западный манер говорится, саботировали:
– Мужик это, Павел Иванович, вот те крест! – Михаил Семенович, задыхаясь, оперся локтями о ручки кресла, стараясь все же подняться навстречу гостю, который с легкостью сошел с гравюры, обретя человеческий рост, объем и даже свойственный ему здоровый румянец, будто у девицы, которую полюбовник только-только ущипнул за щечку.
– Ну что вы шалите, Михаил Семенович, там же вашей рукою написано – «Елизаветъ», – Чичиков прошел мимо Собакевича и, кажется, даже наступил нечаянно ему на ногу, да только помещик ничего не почувствовал.
– Звали его так, друг сердечный! – прохрипел Собакевич, поднявшись наконец с кресла затем только, чтобы обнаружить, что ног своих он не чувствует, и рухнуть, как перед царем, на колени перед Чичиковым.
Падение это произвело в комнате множество потрясений, и даже полководцы – впервые, наверное, за всю свою славную карьеру – не удержались и пали ниц. Чичиков же, казалось, ничего не заметил, только подошел к столу и налил себе из графина стопочку.
– Прозывался он так! – повторил Михаил Семенович, не слыша почти своих слов за шумом сердца, которое у него, как тут выяснилось, было, хотя и напоминало о своем существовании редко по причине христианского своего смирения. – На бабу лицом похож был, мужиков страсть как любил, под каждого с отрочества лечь рад был, вот и звался, как жеманница-Императрица, Елизаветой, то есть Елизаветъ.
Чичиков перевел взгляд со стопочки на помещика и даже улыбнулся – Собакевич же, уж на что был персона важная, весом своим славящаяся и цену себе не дешевившая, пополз к Павлу Ивановичу как был, на карачках, будто пес какой, и то сказать, как собака.
– И все же, брат, порченая душа, – повторил покупатель, и на помещика коленопреклоненного будто бы повеяло откуда-то серным запахом, да гарью, да еще чем-то неприятным. – Еще одна нужна бы.
– Будет, Павел Иванович, будет! – Собакевич и сам уже не понимал, вслух ли он говорил, да только Чичиков его слышал.
– Будет, Михаил Семенович, будет. Верю вам, как чистейшей души человеку.
И стало от этих слов Собакевичу легко-легко, как давно уж не было. Будто и не надо ему больше таскать свое тело, откормленное, уважаемое, а может он, как дитя малое во сне, лететь, все вверх, вверх, куда душа просит… в руки к другу сердечному Павлу Ивановичу. А там уж – чорт с ним, будь что будет, не оставит верный «Авось» русского помещика и в смерти.
* * *
– И точно ли говорят, Анна Григорьевна, что у покойного щеки в слезах были?
– Бог видит, душенька, мне это сказала моя Прасковья, а ей – Собакевичей домоводка, а уж домоводка их врать не станет.
Тут обе дамы вздохнули весьма печально, а одна даже поднесла к глазам кружевной платочек. Суровый читатель, конечно, скажет, что, верно, все бабы на Руси, как француженки или другие какие парижанки, совсем сдурели от своих романов и не по-нашему стали сентиментальны, но не будем судить слишком строго русскую барыню: она, хоть бы и прочитала всего Жуковского, да еще чего-то по-французски, но только в праздности будет чувствительна-с, а уж ежели какая Прасковья ей, положим, чай не горячий принесет да начнет оправдываться влюбленностью в Ивашку или Еремея – тут уж барыня совсем будет не сентиментальна и назначит девке плетей.
На том, видать, и стоит Россия-матушка, на том и простаивает.
[1] Комеражи (от фр.) - сплетни.
[2] Куафюр (от фр.) - прическа.