Автор: Hikigaeru
Фэндом: Кроссовер М.Булгаков "Белая гвардия", В.Крапивин "Бронзовый мальчик"
Пейринг: Алексей Турбин/Ник Таиров
Категория/жанр: slash, angst
Рейтинг: R
Размер: миди
Статус: закончен
Дисклеймер: Главные герои принадлежат своим создателям, отрывки из мемуаров - Туркулу.
Краткое содержание: Кинтель находит еще одно письмо Ника Таирова, написанное спустя 8 лет после первого, - своего рода исповедь подруге детства.
Комментарий автора: повествование основано на воспоминаниях генерал-майора А. В. Туркула "Дроздовцы в огне. Картины Гражданской войны. 1918-1920". Использованы некоторые реальные эпизоды, описанные им.
читать дальшеНе лебедей это в небе стая:
Белогвардейская рать святая
Белым видением тает, тает ...
Старого мира - последний сон:
Молодость - Доблесть
Вандея - Дон.
М. Цветаева "Лебединый стан"
«...Оля-Олюшка! Я молюсь, чтобы ты все-таки получила это письмо - не смотря на все трудности и препятствия. Если ты читаешь сейчас эти строки – значит, мое желание исполнилось…
Предвижу твое изумление, недоверие, может быть даже – страх, ведь последний раз я писал тебе с Крымского берега, накануне того дня, когда большевики должны были меня расстрелять.
Но ты, верно, узнала мой почерк? Конечно, он слегка изменился за прошедшие восемь с лишним лет, но все-таки ты видишь – это мои каракули, это действительно пишу тебе я, твой Ник, твой Том Сойер из Преображенска, оставивший тебе на память своего маленького двойника – Бронзового Мальчика (я, правда, до сих пор не знаю, нашла ли ты его…) Ну что, теперь-то не сомневаешься?..
Так много, неописуемо много хочется рассказать тебе, Оля! И, конечно, задать тебе тысячи вопросов – ведь все эти годы я с тревогой думал о тебе, навсегда оставшейся в Совдепии.
Человек, который привез тебе эту весточку от меня, - совершенно надежный, можешь полностью доверять ему. Однако ж, рассчитывать на то, что нам с тобою удастся постоянно поддерживать связь, увы, не приходится. А потому придется мне постараться уместить все в этом письме, так что усаживайся поудобнее и наберись терпения, - оно получилось весьма длинным.
Ты, верно, перво-наперво спросишь – каким же чудесным образом я спасся, как сумел избежать горькой и неминуемой, казалось бы, участи, назначенной мне?
Ведь иначе как чудом, это не назовешь… Хотя сам виновник моего счастливого спасения, сидя сейчас рядом, отнекивается, говоря, что было лишь невероятно удачное стечение обстоятельств, везение и так далее… Но стоп! Обо всем по порядку.
В сентябре 1920 года, примерно за месяц до того, как попал я в руки большевиков, атаман заднепровских партизан и двое мужиков из его отряда притащили в штаб нашей Дроздовской дивизии пойманных ими красных офицеров. У тех при обыске обнаружили приказ о наступлении, где были точно указаны маршруты движения большевистских войск.
- Поздравляю вас, господа, - сказал нам генерал Туркул. - Мы выступаем немедленно.
Мы кинулись седлать коней и через небольшое время уже неслись навстречу большевикам.
- Шашки вон! – закричал, приподнявшись на стременах, командир моего родного второго конного полка полковник Кабаров.
Я рванул сталь из ножен и пришпорил коня, который со ржанием понес меня в атаку. Рядом со мною вплотную скакали десятки, сотни моих соратников. Трудно передать, какое необыкновенное чувство меня переполняло…Общность, единение полное и неразрывное, словно сжатые в кулак пальцы! Слева от меня несся мой хороший приятель Саша Марков, всадник же, гарцевавший справа, поручик, был мне незнаком; должно быть, он был из тех, кого на днях прислали в нашу дивизию из разбитой Советами девятой.
В это время заиграла музыка. Над атакующей белой конницей понеслась мелодия мазурки… Свежий ветер бил в лицо, где-то сбоку серебрились трубы оркестра, сверкали шашки и, вплетаясь в глухой топот копыт, ржание, звон металла, все лилась и лилась мазурка Венявского.
На всем ходу налетели мы на ряды красной кавалерии. Я рубанул раз, другой…и вдруг от внезапной боли в плече едва не выронил шашку, едва успев перехватить ее в другую руку. В горячке боя я позабыл обо всем и вот теперь едва не поплатился – промедление чуть не стоило мне жизни. Меня прикрыл незнакомый поручик, у него оказалась молниеносная реакция, - шашка взлетела, а через мгновение я увидел валящееся с коня обезглавленное тело атаковавшего меня красноармейца…
Признаться, я, привычный ко многому, первый раз видел такое. Внутренне содрогнувшись, глянул на поручика – тот встретил мой взгляд (серые глаза его лихорадочно блестели) и улыбнулся хищной, какой-то совершенно безумной улыбкой. Кровь капала с клинка, алела на его белом мундире, конь грыз удила и бил копытами… Он, этот поручик, показался мне самим воплощением бога Марса, сошедшего на землю, чтобы помочь Белой Гвардии в её праведной Борьбе…
А над сошедшимися в схватке людьми все летела мазурка...
Рана моя, к счастью, оказалась поверхностной, хотя и болезненной, и после перевязки я отправился в штаб, где по случаю победы был накрыт скромный банкет.
Я сразу его заметил, и он, похоже, тоже узнал меня. Шагнув навстречу, протянул бокал с белым вином:
- Поручик Алексей Турбин
Я склонил голову и представился в ответ:
- Корнет Таиров. Никита Таиров…
Турбину было лет 30 (как выяснилось потом, моя догадка оказалась совершенно верна). Глядя на его приятное лицо с тонкими чертами, слыша его мелодичный чистый голос, невероятно трудно было узнать в нем того берсерка, который спас меня в горячке боя, и тем ни менее, это был он.
Слово за слово мы разговорились. Точнее, говорил в основном я, рассказывая о тебе, Оленька, о своей довоенной жизни, об отце, о службе в армии, Турбин же больше слушал. Когда я задал ему вопрос о его занятии до войны, он словно окаменел разом и, отведя взгляд, ответил:
- Это всё уже совсем не важно… Всё прах и тлен, Никита.
Я не удивился этим словам. Воистину – во что, как не во прах, обратилось то, что было у нас?.. Вспомнилась ты, вспомнилась усадьба отца на берегу озера, наши детские игры, корпус, юнкерское училище…
Как-то так получилось, что с тех пор и на марше, и на отдыхе, и в бою мы с Турбинным постоянно оказывались рядом. Чем больше я говорил с ним, тем очевиднее (и для меня, и для него) становилось родство наших душ, тем чаще я ловил себя на мысли, что Турбин – как старший брат (о котором я всегда мечтал), подобно тому, как ты, Оленька, заменила мне сестренку.
Мало-помалу я узнал, что Алеша долгое время жил в Киеве, некоторое время служил военным врачом, потом демобилизовался и продолжал работать уже врачом гражданским, ведя частную практику. Вскоре после начала гражданской войны они с братом Николкой (который сейчас сражался в рядах Марковской дивизии) и друзьями-офицерами записались в добровольцы, для защиты города от Петлюры и большевиков. Однако же, долго их сопротивление, увы, не продержалось – красные взяли Киев и, озарив улицы огнями пожаров, залив их реками крови, утвердили свою окаянную власть. Дом на Андреевском спуске, где жили Турбины, был разграблен, а Еленку, младшую Алешину сестру, которая пыталась помешать этой безумной вакханалии, мерзавцы в суконных шлемах с красными звездами изнасиловали и жестоко убили на глазах у ее братьев (их, избитых до полусмерти и связанных, заставляли смотреть...)
Тем временем удача нам, увы, перестала сопутствовать. С каждым днем мы отступали все дальше и дальше, ожесточенно отбиваясь от наседавшего противника, - усталые, измученные и, что страшнее всего, потерявшие надежду. Ибо становилась она все призрачнее…
Началось дезертирство. Бежали солдаты, утратившие уже всякую веру, и, что еще страшнее, офицеры, - те, кто еще вчера сражался бок о бок с нами за Белую правду. Нам было известно, что большевики их не только не карали, но и ставили опять на командирские должности, и они снова шли в бой – уже на стороне Советов, обратив оружие против своих недавних соратников…
Тяжело, невыносимо тяжело было сознавать это. Ощущение безысходности, полная апатия – я, словно гигантская марионетка, как-то двигался, что-то говорил, а в голове билась только одна мысль – к чему это всё, к чему, если наша битва проиграна, если Россия потеряна навсегда? Все чаще и чаще я задумывался – не пора ли пустить себе пулю в лоб, последовав примеру многих товарищей, для которых честь была дороже жизни.
Нелегко было решиться, но постепенно я все более утверждался в мысли, что это будет наиболее правильным и достойным Белого офицера.
Как раз выдались несколько относительно спокойных дней – красные копили силы и временно оставили нас в покое. Вокруг только и было разговоров о приближающейся Второй Конной армии. Сидя в одной из полутемных комнат деревенского дома, где помещался штаб, я с мрачным удовлетворением подумал, что скоро, совсем скоро, может быть даже, уже сегодня, и Буденный, и его Конармия, и вообще большевики перестанут существовать для меня.
Я не услышал шагов и потому вздрогнул от звука его голоса:
- Даже и не вздумайте, Никита, - негромко произнес Турбин, садясь рядом со мной на соседний стул. – Нет там ничего хорошего, темнота и ужас…
- А вы… Откуда вы знаете? – прошептал я потрясенно.
- Меня самого вытащили из петли.
Он накрыл ладонью мою кисть и сжал, сильно, до боли.
- Надо продолжать бороться, надо. Даже если нас заставят уйти из Крыма – борьба не окончится, пока жив хоть один человек, - рука Турбина мягко скользнула по моим волосам и на секунду-другую замерла, а вместе с нею замер и я, впитывая в себя это прикосновение, запоминая его…
А потом рука его исчезла. Качнувшись в угол, Турбин взял стоявшую у стены гитару и, устроив ее на коленях, чуть подкрутил колки. Тонкие красивые пальцы тронули струны – и все, я утонул в послушно сложившейся мелодии, в щемящих душу переборах, в его теплом баритоне:
- А где-то их кони проносятся яром…
Ну что приуныли, мой юный корнет?..
Турбин вскинул голову и взглянул мне прямо в глаза – и сердце забилось невпопад, задергалось…
Оленька, тебе одной всегда я рассказывал всё без утайки, делился с тобою тем, что тревожило меня – и ты никогда не встречала мои откровения с осуждением или, того хуже, презрением.
Помнишь, когда я, рыдая у тебя на плече, впервые признался, что безответно влюблен в мальчика, своего одноклассника? Ты обняла меня, прижала к себе и, заботливо утерев слезы своим маленьким белым платочком, сказала, что я не должен укорять себя ни в чем – природа создала меня таким, а значит, ничего плохого в моей склонности нет и быть не может.
Ах, как я благодарен тебе за эти слова! За твою теплоту и сердечность, за терпение, с которым ты выслушивала мои сбивчивые исповеди… Появившаяся тайна еще больше сблизила нас тобою, сделала сообщниками.
Впрочем, теперь я понимаю, что отец тоже, несомненно, догадывался - не раз и не два заставал он меня за рассматриванием иллюстраций мужского тела в своем цветном анатомическом атласе и медицинских журналах. А как-то раз, помнится, неожиданно вошел в комнату, когда я разглядывал найденную в «Ниве» репродукцию «Святого Себастьяна» Тициана. Я наткнулся на нее случайно, листая старые подшивки, - да так и застыл, восхищенно впитывая глазами совершенную красоту сильного, страдальчески изогнутого тела и чистого, юного лица. Смотрел, смотрел, чувствуя стыд, любопытство и какое-то странное волнующее томление, от которого кровь с каждым ударом сердца бежала всё быстрее и дыхание сбилось, будто я пробежал разом пару вёрст. Мне отчаянно захотелось коснуться этого божественного тела, что я и сделал, проведя дрожащим пальцем по изображению святого. На мгновение представилось мне, что я там, рядом с ним; сейчас я перережу веревки, стянувшие его руки, перевяжу раны от стрел, а потом… Я, тринадцатилетний мальчишка, не знал, что буду делать потом, но мое тело (теперь, когда мы с тобою давно уже взрослые люди, я могу признаться в этом без обиняков) ответило на эти фантазии самым недвусмысленным образом, заставив меня мучиться от внезапной тесноты брюк, желания немедленно сбросить их и опять остаться наедине с прекрасным юношей Себастьяном.
В этот момент в дверях (они не были заперты) возник отец. Холодея от ужаса и заливаясь краской, я торопливо отдернул прижатую к гульфику руку и отбросил журнал. Отец же, взяв из шкафа какую-то книгу и не проронив ни слова, вышел, а я остался приходить в себя, гадая, заметил ли он что-нибудь, и если да – то какое последует возмездие. Однако ни порки, ни другого наказания не последовало, так что спустя пару дней я довершил свое грехопадение, вырвав из журнала заветную репродукцию и спрятав под матрас, – теперь Себастьян был со мною каждую ночь.
Поступив в корпус, я, как ты помнишь, Оленька, убедился, что не одинок. Удача, однако же, не слишком сопутствовала мне – я был слишком робок и нерешителен, чтобы ухаживать за кем-то и потому с тоской и завистью смотрел на тех своих одноклассников, которые с легкостью добивались расположения у «мазочек»* и после отбоя пробирались в их постели (хотя чаще довольствовались торопливыми объятиями и фрикциями в ночном клозете – не раз я, проснувшись по нужде и приоткрыв дверь в это пропахшее табаком и мочой царство, как ошпаренный выскакивал обратно, а вслед мне неслись сдавленные смешки укрывшейся там парочки).
За всё время в корпусе я близко сошелся только с одним мальчиком, Андреем Гагариным, которого всегда звал Анри. Думаю, ты помнишь его, Оленька, - такого же нескладного и худого, застенчивого, в маленьких круглых очках, за что его постоянно дразнили. Он не раз бывал в нашем доме, и, бывало, мы все вместе – я, ты и Анри - играли в лапту или крокет, катались на лодке и велосипедах. Вечером мы провожали тебя до дома, а потом вдвоем медленно брели обратно, обнявшись, и сердце быстро и сильно отстукивало удар за ударом, когда я держал его горячую ладонь в своей и видел легкую полуулыбку…
Несколько раз мы с ним целовались, и я думал, что умру от счастья, которое приносили эти незатейливые соприкосновения наших губ, - ведь мы оба были совершенно неискушенными в таких делах (свое греховное ночное уединение с римским святым я в расчет не принимал…).
А вскоре нам пришлось расстаться – у моего Анри, оруженосца Анри, как ты любила его называть, обнаружили начальную стадию чахотки, и родители, по настоятельной рекомендации врачей, продали дом в Преображенске и увезли сына в Крым.
Как-то так получилось, что я в тот вечер рассказал всё это Турбину – рассказал, ничего не утаивая, как на исповеди. Это и была исповедь – человека, смертельно уставшего от бесконечного хаоса войны, от льющейся крови, от неимоверного напряжения всех душевных и телесных сил.
И Алеша мою исповедь принял, выслушав терпеливо и внимательно, и рука его не переставала сжимать мою, а вторая обнимала за плечи, унимая дрожь, даря тепло.
Он, Турбин, сам пройдя через столькие горькие испытания, в полной мере сумел сохранить способность сострадать, сумел каким-то непостижимым образом оказаться рядом со мною именно в тот момент, когда я в этом нуждался более всего…
А неделю спустя я попал в плен к красным, когда мой маленький отряд возвращался из разведки. Что было дальше, ты знаешь из моего прошлого письма, да и, признаться, не хочется вспоминать мне о тех трех страшных днях, когда мы с штык-юнкером Володинькой Тулиным сидели в застенке, ожидая расстрела, и писали прощальные письма, он – матери, я – тебе…
Рано утром Анатолий Рафалов забрал их и уехал в Преображенск, а для нас с Володинькой побежали, как мы думали, последние часы жизни. Эта ночь вымотала нас настолько, что теперь хотелось лишь одного – чтобы все это побыстрее закончилось.
Я решил для себя, что просто так не дамся и, когда за мной придут, попытаюсь выхватить у палачей нож. Хоть одного мерзавца, да заколю…
Мы не сразу поняли, что происходит, когда сквозь маленькое зарешеченное оконце увидели взметнувшиеся неподалеку, через два дома, языки сильного пламени, а вслед за тем – густой, едкий дым. Пробежало несколько человек, совсем рядом послышались крики: «Робя, штаб горит!».
В то же время за дверью нашей темницы послышалась возня, приглушенный короткий хрип и звук падающего тела, а потом громыхнул засов и дверь распахнулась – за нею, боясь поверить своим глазам, я увидел одетого в форму красного офицера Турбина. С шашки его стекала кровь – такая же алая, как и звезда на суконном шлеме. Молча втащив внутрь тело часового (у него было перерезано горло), он быстро поцеловал меня, изумленного, растерянного, готового разрыдаться, в губы и сунул нам с Володинькой по свертку одежды.
Каким-то чудом нам, переодетым красноармейцами, удалось проскочить через взбудораженное село (штаб продолжал гореть, его никак не могли потушить). Спустя недолгое время, оседлав дожидавшихся нас возле балки лошадей, мы помчались в сторону Севастополя.
Я не помню, как мы приехали в город, - примерно на середине пути мне стало плохо, и я, потеряв сознание, едва не вывалился из седла на всем скаку. Оставшуюся дорогу я проделал полулежа на конском крупе впереди Турбина, который придерживал меня, не давая упасть.
Все следующие дни я провел в беспамятстве и горячке, и все эти дни Алеша был со мною. Я увидел его первым, когда наконец-то пришел в себя и открыл глаза, силясь вспомнить, где я и что со мной, и дивясь неимоверной тесноте вокруг, - везде лежали и сидели люди, многие раненные.
- Мы на «Херсоне», Ник. Сегодня второе ноября, вот-вот отплываем.
Я стиснул его ладонь:
- Помоги встать…
Медленно-медленно, как глубокий старик, я, держась за Турбина, доковылял до верхней палубы. Резкий оглушительный гудок – и берег начал удаляться, и всё быстрее уменьшались стены и бастионы Севастополя.
За кормой "Херсона" плыл конь. Плыл долго, не отставая, пока хозяин не пристрелил милосердно. Он стоял недалеко от нас, и я видел, как крупно тряслась у него рука, сжимавшая наган. "Ястребок... - шептал он. - Мой Ястребок..."
А потом начались бесконечные крымские косогоры, и я смотрел на них, смотрел, чувствуя, как слезы текут по лицу, понимая, что это – последняя частичка России, которую я вижу.
Алеша стоял за спиной, прижав меня к себе и обхватив мои плечи обеими руками, и ветер трепал наши отросшие волосы и бросал в лицо ледяные брызги.
Вот так оно и было, Оленька, и до сих пор всё это у меня перед глазами, как будто я покинул Крым только вчера.
Я дописываю это письмо, а Алеша устроился рядом, положив голову на мои колени. Здесь, в нашей маленькой съемной комнатке в предместье Берлина, я чувствую себя с ним так хорошо и спокойно, как было миллион лет назад в отцовском доме на берегу Орловского озера.
Оленька, я знаю, что..."
Салазкин вскинул на Кинтеля свои невозможные зеленые глаза и спросил тихонько:
- А дальше?
- Нету дальше, видишь, лист оборван... - хмуро ответил тот. - Хотел прабабушкин портрет в другую раму переставить, а старую в реставрацию отдать, ну и вот... Между рамой и фотографией оно лежало.
Салазкин осторожно взял один из листков, перечитывая выцветшие строчки.
- Хорошо, что они спаслись... И что нашли друг друга... - прошептал он.
- Угу. Я тоже нашел...
* "Мазочками" в дореволюционных гимназиях, училищах и корпусах называли смазливых женственных мальчиков, за которыми ухаживали, как за девушками.
Фэндом: Кроссовер М.Булгаков "Белая гвардия", В.Крапивин "Бронзовый мальчик"
Пейринг: Алексей Турбин/Ник Таиров
Категория/жанр: slash, angst
Рейтинг: R
Размер: миди
Статус: закончен
Дисклеймер: Главные герои принадлежат своим создателям, отрывки из мемуаров - Туркулу.
Краткое содержание: Кинтель находит еще одно письмо Ника Таирова, написанное спустя 8 лет после первого, - своего рода исповедь подруге детства.
Комментарий автора: повествование основано на воспоминаниях генерал-майора А. В. Туркула "Дроздовцы в огне. Картины Гражданской войны. 1918-1920". Использованы некоторые реальные эпизоды, описанные им.
читать дальшеНе лебедей это в небе стая:
Белогвардейская рать святая
Белым видением тает, тает ...
Старого мира - последний сон:
Молодость - Доблесть
Вандея - Дон.
М. Цветаева "Лебединый стан"
«...Оля-Олюшка! Я молюсь, чтобы ты все-таки получила это письмо - не смотря на все трудности и препятствия. Если ты читаешь сейчас эти строки – значит, мое желание исполнилось…
Предвижу твое изумление, недоверие, может быть даже – страх, ведь последний раз я писал тебе с Крымского берега, накануне того дня, когда большевики должны были меня расстрелять.
Но ты, верно, узнала мой почерк? Конечно, он слегка изменился за прошедшие восемь с лишним лет, но все-таки ты видишь – это мои каракули, это действительно пишу тебе я, твой Ник, твой Том Сойер из Преображенска, оставивший тебе на память своего маленького двойника – Бронзового Мальчика (я, правда, до сих пор не знаю, нашла ли ты его…) Ну что, теперь-то не сомневаешься?..
Так много, неописуемо много хочется рассказать тебе, Оля! И, конечно, задать тебе тысячи вопросов – ведь все эти годы я с тревогой думал о тебе, навсегда оставшейся в Совдепии.
Человек, который привез тебе эту весточку от меня, - совершенно надежный, можешь полностью доверять ему. Однако ж, рассчитывать на то, что нам с тобою удастся постоянно поддерживать связь, увы, не приходится. А потому придется мне постараться уместить все в этом письме, так что усаживайся поудобнее и наберись терпения, - оно получилось весьма длинным.
Ты, верно, перво-наперво спросишь – каким же чудесным образом я спасся, как сумел избежать горькой и неминуемой, казалось бы, участи, назначенной мне?
Ведь иначе как чудом, это не назовешь… Хотя сам виновник моего счастливого спасения, сидя сейчас рядом, отнекивается, говоря, что было лишь невероятно удачное стечение обстоятельств, везение и так далее… Но стоп! Обо всем по порядку.
В сентябре 1920 года, примерно за месяц до того, как попал я в руки большевиков, атаман заднепровских партизан и двое мужиков из его отряда притащили в штаб нашей Дроздовской дивизии пойманных ими красных офицеров. У тех при обыске обнаружили приказ о наступлении, где были точно указаны маршруты движения большевистских войск.
- Поздравляю вас, господа, - сказал нам генерал Туркул. - Мы выступаем немедленно.
Мы кинулись седлать коней и через небольшое время уже неслись навстречу большевикам.
- Шашки вон! – закричал, приподнявшись на стременах, командир моего родного второго конного полка полковник Кабаров.
Я рванул сталь из ножен и пришпорил коня, который со ржанием понес меня в атаку. Рядом со мною вплотную скакали десятки, сотни моих соратников. Трудно передать, какое необыкновенное чувство меня переполняло…Общность, единение полное и неразрывное, словно сжатые в кулак пальцы! Слева от меня несся мой хороший приятель Саша Марков, всадник же, гарцевавший справа, поручик, был мне незнаком; должно быть, он был из тех, кого на днях прислали в нашу дивизию из разбитой Советами девятой.
В это время заиграла музыка. Над атакующей белой конницей понеслась мелодия мазурки… Свежий ветер бил в лицо, где-то сбоку серебрились трубы оркестра, сверкали шашки и, вплетаясь в глухой топот копыт, ржание, звон металла, все лилась и лилась мазурка Венявского.
На всем ходу налетели мы на ряды красной кавалерии. Я рубанул раз, другой…и вдруг от внезапной боли в плече едва не выронил шашку, едва успев перехватить ее в другую руку. В горячке боя я позабыл обо всем и вот теперь едва не поплатился – промедление чуть не стоило мне жизни. Меня прикрыл незнакомый поручик, у него оказалась молниеносная реакция, - шашка взлетела, а через мгновение я увидел валящееся с коня обезглавленное тело атаковавшего меня красноармейца…
Признаться, я, привычный ко многому, первый раз видел такое. Внутренне содрогнувшись, глянул на поручика – тот встретил мой взгляд (серые глаза его лихорадочно блестели) и улыбнулся хищной, какой-то совершенно безумной улыбкой. Кровь капала с клинка, алела на его белом мундире, конь грыз удила и бил копытами… Он, этот поручик, показался мне самим воплощением бога Марса, сошедшего на землю, чтобы помочь Белой Гвардии в её праведной Борьбе…
А над сошедшимися в схватке людьми все летела мазурка...
Рана моя, к счастью, оказалась поверхностной, хотя и болезненной, и после перевязки я отправился в штаб, где по случаю победы был накрыт скромный банкет.
Я сразу его заметил, и он, похоже, тоже узнал меня. Шагнув навстречу, протянул бокал с белым вином:
- Поручик Алексей Турбин
Я склонил голову и представился в ответ:
- Корнет Таиров. Никита Таиров…
Турбину было лет 30 (как выяснилось потом, моя догадка оказалась совершенно верна). Глядя на его приятное лицо с тонкими чертами, слыша его мелодичный чистый голос, невероятно трудно было узнать в нем того берсерка, который спас меня в горячке боя, и тем ни менее, это был он.
Слово за слово мы разговорились. Точнее, говорил в основном я, рассказывая о тебе, Оленька, о своей довоенной жизни, об отце, о службе в армии, Турбин же больше слушал. Когда я задал ему вопрос о его занятии до войны, он словно окаменел разом и, отведя взгляд, ответил:
- Это всё уже совсем не важно… Всё прах и тлен, Никита.
Я не удивился этим словам. Воистину – во что, как не во прах, обратилось то, что было у нас?.. Вспомнилась ты, вспомнилась усадьба отца на берегу озера, наши детские игры, корпус, юнкерское училище…
Как-то так получилось, что с тех пор и на марше, и на отдыхе, и в бою мы с Турбинным постоянно оказывались рядом. Чем больше я говорил с ним, тем очевиднее (и для меня, и для него) становилось родство наших душ, тем чаще я ловил себя на мысли, что Турбин – как старший брат (о котором я всегда мечтал), подобно тому, как ты, Оленька, заменила мне сестренку.
Мало-помалу я узнал, что Алеша долгое время жил в Киеве, некоторое время служил военным врачом, потом демобилизовался и продолжал работать уже врачом гражданским, ведя частную практику. Вскоре после начала гражданской войны они с братом Николкой (который сейчас сражался в рядах Марковской дивизии) и друзьями-офицерами записались в добровольцы, для защиты города от Петлюры и большевиков. Однако же, долго их сопротивление, увы, не продержалось – красные взяли Киев и, озарив улицы огнями пожаров, залив их реками крови, утвердили свою окаянную власть. Дом на Андреевском спуске, где жили Турбины, был разграблен, а Еленку, младшую Алешину сестру, которая пыталась помешать этой безумной вакханалии, мерзавцы в суконных шлемах с красными звездами изнасиловали и жестоко убили на глазах у ее братьев (их, избитых до полусмерти и связанных, заставляли смотреть...)
Тем временем удача нам, увы, перестала сопутствовать. С каждым днем мы отступали все дальше и дальше, ожесточенно отбиваясь от наседавшего противника, - усталые, измученные и, что страшнее всего, потерявшие надежду. Ибо становилась она все призрачнее…
Началось дезертирство. Бежали солдаты, утратившие уже всякую веру, и, что еще страшнее, офицеры, - те, кто еще вчера сражался бок о бок с нами за Белую правду. Нам было известно, что большевики их не только не карали, но и ставили опять на командирские должности, и они снова шли в бой – уже на стороне Советов, обратив оружие против своих недавних соратников…
Тяжело, невыносимо тяжело было сознавать это. Ощущение безысходности, полная апатия – я, словно гигантская марионетка, как-то двигался, что-то говорил, а в голове билась только одна мысль – к чему это всё, к чему, если наша битва проиграна, если Россия потеряна навсегда? Все чаще и чаще я задумывался – не пора ли пустить себе пулю в лоб, последовав примеру многих товарищей, для которых честь была дороже жизни.
Нелегко было решиться, но постепенно я все более утверждался в мысли, что это будет наиболее правильным и достойным Белого офицера.
Как раз выдались несколько относительно спокойных дней – красные копили силы и временно оставили нас в покое. Вокруг только и было разговоров о приближающейся Второй Конной армии. Сидя в одной из полутемных комнат деревенского дома, где помещался штаб, я с мрачным удовлетворением подумал, что скоро, совсем скоро, может быть даже, уже сегодня, и Буденный, и его Конармия, и вообще большевики перестанут существовать для меня.
Я не услышал шагов и потому вздрогнул от звука его голоса:
- Даже и не вздумайте, Никита, - негромко произнес Турбин, садясь рядом со мной на соседний стул. – Нет там ничего хорошего, темнота и ужас…
- А вы… Откуда вы знаете? – прошептал я потрясенно.
- Меня самого вытащили из петли.
Он накрыл ладонью мою кисть и сжал, сильно, до боли.
- Надо продолжать бороться, надо. Даже если нас заставят уйти из Крыма – борьба не окончится, пока жив хоть один человек, - рука Турбина мягко скользнула по моим волосам и на секунду-другую замерла, а вместе с нею замер и я, впитывая в себя это прикосновение, запоминая его…
А потом рука его исчезла. Качнувшись в угол, Турбин взял стоявшую у стены гитару и, устроив ее на коленях, чуть подкрутил колки. Тонкие красивые пальцы тронули струны – и все, я утонул в послушно сложившейся мелодии, в щемящих душу переборах, в его теплом баритоне:
- А где-то их кони проносятся яром…
Ну что приуныли, мой юный корнет?..
Турбин вскинул голову и взглянул мне прямо в глаза – и сердце забилось невпопад, задергалось…
Оленька, тебе одной всегда я рассказывал всё без утайки, делился с тобою тем, что тревожило меня – и ты никогда не встречала мои откровения с осуждением или, того хуже, презрением.
Помнишь, когда я, рыдая у тебя на плече, впервые признался, что безответно влюблен в мальчика, своего одноклассника? Ты обняла меня, прижала к себе и, заботливо утерев слезы своим маленьким белым платочком, сказала, что я не должен укорять себя ни в чем – природа создала меня таким, а значит, ничего плохого в моей склонности нет и быть не может.
Ах, как я благодарен тебе за эти слова! За твою теплоту и сердечность, за терпение, с которым ты выслушивала мои сбивчивые исповеди… Появившаяся тайна еще больше сблизила нас тобою, сделала сообщниками.
Впрочем, теперь я понимаю, что отец тоже, несомненно, догадывался - не раз и не два заставал он меня за рассматриванием иллюстраций мужского тела в своем цветном анатомическом атласе и медицинских журналах. А как-то раз, помнится, неожиданно вошел в комнату, когда я разглядывал найденную в «Ниве» репродукцию «Святого Себастьяна» Тициана. Я наткнулся на нее случайно, листая старые подшивки, - да так и застыл, восхищенно впитывая глазами совершенную красоту сильного, страдальчески изогнутого тела и чистого, юного лица. Смотрел, смотрел, чувствуя стыд, любопытство и какое-то странное волнующее томление, от которого кровь с каждым ударом сердца бежала всё быстрее и дыхание сбилось, будто я пробежал разом пару вёрст. Мне отчаянно захотелось коснуться этого божественного тела, что я и сделал, проведя дрожащим пальцем по изображению святого. На мгновение представилось мне, что я там, рядом с ним; сейчас я перережу веревки, стянувшие его руки, перевяжу раны от стрел, а потом… Я, тринадцатилетний мальчишка, не знал, что буду делать потом, но мое тело (теперь, когда мы с тобою давно уже взрослые люди, я могу признаться в этом без обиняков) ответило на эти фантазии самым недвусмысленным образом, заставив меня мучиться от внезапной тесноты брюк, желания немедленно сбросить их и опять остаться наедине с прекрасным юношей Себастьяном.
В этот момент в дверях (они не были заперты) возник отец. Холодея от ужаса и заливаясь краской, я торопливо отдернул прижатую к гульфику руку и отбросил журнал. Отец же, взяв из шкафа какую-то книгу и не проронив ни слова, вышел, а я остался приходить в себя, гадая, заметил ли он что-нибудь, и если да – то какое последует возмездие. Однако ни порки, ни другого наказания не последовало, так что спустя пару дней я довершил свое грехопадение, вырвав из журнала заветную репродукцию и спрятав под матрас, – теперь Себастьян был со мною каждую ночь.
Поступив в корпус, я, как ты помнишь, Оленька, убедился, что не одинок. Удача, однако же, не слишком сопутствовала мне – я был слишком робок и нерешителен, чтобы ухаживать за кем-то и потому с тоской и завистью смотрел на тех своих одноклассников, которые с легкостью добивались расположения у «мазочек»* и после отбоя пробирались в их постели (хотя чаще довольствовались торопливыми объятиями и фрикциями в ночном клозете – не раз я, проснувшись по нужде и приоткрыв дверь в это пропахшее табаком и мочой царство, как ошпаренный выскакивал обратно, а вслед мне неслись сдавленные смешки укрывшейся там парочки).
За всё время в корпусе я близко сошелся только с одним мальчиком, Андреем Гагариным, которого всегда звал Анри. Думаю, ты помнишь его, Оленька, - такого же нескладного и худого, застенчивого, в маленьких круглых очках, за что его постоянно дразнили. Он не раз бывал в нашем доме, и, бывало, мы все вместе – я, ты и Анри - играли в лапту или крокет, катались на лодке и велосипедах. Вечером мы провожали тебя до дома, а потом вдвоем медленно брели обратно, обнявшись, и сердце быстро и сильно отстукивало удар за ударом, когда я держал его горячую ладонь в своей и видел легкую полуулыбку…
Несколько раз мы с ним целовались, и я думал, что умру от счастья, которое приносили эти незатейливые соприкосновения наших губ, - ведь мы оба были совершенно неискушенными в таких делах (свое греховное ночное уединение с римским святым я в расчет не принимал…).
А вскоре нам пришлось расстаться – у моего Анри, оруженосца Анри, как ты любила его называть, обнаружили начальную стадию чахотки, и родители, по настоятельной рекомендации врачей, продали дом в Преображенске и увезли сына в Крым.
Как-то так получилось, что я в тот вечер рассказал всё это Турбину – рассказал, ничего не утаивая, как на исповеди. Это и была исповедь – человека, смертельно уставшего от бесконечного хаоса войны, от льющейся крови, от неимоверного напряжения всех душевных и телесных сил.
И Алеша мою исповедь принял, выслушав терпеливо и внимательно, и рука его не переставала сжимать мою, а вторая обнимала за плечи, унимая дрожь, даря тепло.
Он, Турбин, сам пройдя через столькие горькие испытания, в полной мере сумел сохранить способность сострадать, сумел каким-то непостижимым образом оказаться рядом со мною именно в тот момент, когда я в этом нуждался более всего…
А неделю спустя я попал в плен к красным, когда мой маленький отряд возвращался из разведки. Что было дальше, ты знаешь из моего прошлого письма, да и, признаться, не хочется вспоминать мне о тех трех страшных днях, когда мы с штык-юнкером Володинькой Тулиным сидели в застенке, ожидая расстрела, и писали прощальные письма, он – матери, я – тебе…
Рано утром Анатолий Рафалов забрал их и уехал в Преображенск, а для нас с Володинькой побежали, как мы думали, последние часы жизни. Эта ночь вымотала нас настолько, что теперь хотелось лишь одного – чтобы все это побыстрее закончилось.
Я решил для себя, что просто так не дамся и, когда за мной придут, попытаюсь выхватить у палачей нож. Хоть одного мерзавца, да заколю…
Мы не сразу поняли, что происходит, когда сквозь маленькое зарешеченное оконце увидели взметнувшиеся неподалеку, через два дома, языки сильного пламени, а вслед за тем – густой, едкий дым. Пробежало несколько человек, совсем рядом послышались крики: «Робя, штаб горит!».
В то же время за дверью нашей темницы послышалась возня, приглушенный короткий хрип и звук падающего тела, а потом громыхнул засов и дверь распахнулась – за нею, боясь поверить своим глазам, я увидел одетого в форму красного офицера Турбина. С шашки его стекала кровь – такая же алая, как и звезда на суконном шлеме. Молча втащив внутрь тело часового (у него было перерезано горло), он быстро поцеловал меня, изумленного, растерянного, готового разрыдаться, в губы и сунул нам с Володинькой по свертку одежды.
Каким-то чудом нам, переодетым красноармейцами, удалось проскочить через взбудораженное село (штаб продолжал гореть, его никак не могли потушить). Спустя недолгое время, оседлав дожидавшихся нас возле балки лошадей, мы помчались в сторону Севастополя.
Я не помню, как мы приехали в город, - примерно на середине пути мне стало плохо, и я, потеряв сознание, едва не вывалился из седла на всем скаку. Оставшуюся дорогу я проделал полулежа на конском крупе впереди Турбина, который придерживал меня, не давая упасть.
Все следующие дни я провел в беспамятстве и горячке, и все эти дни Алеша был со мною. Я увидел его первым, когда наконец-то пришел в себя и открыл глаза, силясь вспомнить, где я и что со мной, и дивясь неимоверной тесноте вокруг, - везде лежали и сидели люди, многие раненные.
- Мы на «Херсоне», Ник. Сегодня второе ноября, вот-вот отплываем.
Я стиснул его ладонь:
- Помоги встать…
Медленно-медленно, как глубокий старик, я, держась за Турбина, доковылял до верхней палубы. Резкий оглушительный гудок – и берег начал удаляться, и всё быстрее уменьшались стены и бастионы Севастополя.
За кормой "Херсона" плыл конь. Плыл долго, не отставая, пока хозяин не пристрелил милосердно. Он стоял недалеко от нас, и я видел, как крупно тряслась у него рука, сжимавшая наган. "Ястребок... - шептал он. - Мой Ястребок..."
А потом начались бесконечные крымские косогоры, и я смотрел на них, смотрел, чувствуя, как слезы текут по лицу, понимая, что это – последняя частичка России, которую я вижу.
Алеша стоял за спиной, прижав меня к себе и обхватив мои плечи обеими руками, и ветер трепал наши отросшие волосы и бросал в лицо ледяные брызги.
Вот так оно и было, Оленька, и до сих пор всё это у меня перед глазами, как будто я покинул Крым только вчера.
Я дописываю это письмо, а Алеша устроился рядом, положив голову на мои колени. Здесь, в нашей маленькой съемной комнатке в предместье Берлина, я чувствую себя с ним так хорошо и спокойно, как было миллион лет назад в отцовском доме на берегу Орловского озера.
Оленька, я знаю, что..."
Салазкин вскинул на Кинтеля свои невозможные зеленые глаза и спросил тихонько:
- А дальше?
- Нету дальше, видишь, лист оборван... - хмуро ответил тот. - Хотел прабабушкин портрет в другую раму переставить, а старую в реставрацию отдать, ну и вот... Между рамой и фотографией оно лежало.
Салазкин осторожно взял один из листков, перечитывая выцветшие строчки.
- Хорошо, что они спаслись... И что нашли друг друга... - прошептал он.
- Угу. Я тоже нашел...
* "Мазочками" в дореволюционных гимназиях, училищах и корпусах называли смазливых женственных мальчиков, за которыми ухаживали, как за девушками.
@темы: Булгаков М. А.: "Белая Гвардия", Крапивин В. П.: "Бронзовый мальчик", фанфикшн