У автора много рисунков и скетчей на Достоевского, даже прорисовки целых глав есть - по "Братьям Карамазовым", "Преступлению и наказанию" и "Идиоту", но в основном по "Братьям".
название: последняя осень. автор:гром городского прибоя. бета: нет. фандом: А.С. Пушкин «Евгений Онегин» жанр: ангст. пейринг: Евгений Онегин/Владимир Ленский размер: мини. рейтинг: pg предупреждения: повествование от первого лица. от автора: миллионы благодарностей Мишель Бестужев за выслушивание нытья и прочих моих глупостей. Ему же и посвящается **
читать дальше Середина октября, а на улице уже по-зимнему холодно, и выходить лишний раз не хочется совсем; все чаще становятся приступы ленивой осенней меланхолии. Ленский же напротив - светится энергией, хотя бы и сейчас – сидит напротив, рассказывает что-то, размахивая руками, иногда, заговорившись, сбиваясь на немецкий. Рассказывает пылко, как всегда - на эмоциях, восторженно, окружая даже самые привычные вещи ореолом романтичности. Такие глупости иногда в голову к нему приходят, так и тянет рассмеяться, но я сдерживаюсь, только усмехаюсь незаметно – ведь когда-то и я был таким. Владимир касается моего плеча и заглядывает в глаза, будто спрашивая, слышал ли я его. Я киваю – «продолжай» - и он улыбается, так по-детски наивно, продолжает свою пламенную речь. Отчего-то не хочется, чтобы он разочаровывался в этом мире, а продолжал смотреть на мир сквозь свою выдуманную призму романтики. Сейчас его душа – в самом расцвете, и верит в то, что у всех вокруг - такой же светлый взгляд на жизнь, как и у него. Эта его детская наивность в чем-то даже привлекательна, я нечасто встречал таких людей, светящихся изнутри, умеющих радоваться каждой мелочи. Говорит он сейчас, кажется, о Геттингене, мягким движением отбрасывая со лба темные кудри, щурится слегка, трет указательным пальцем переносицу. На мизинце – еле заметная царапина, а пальцы по-девичьи тонкие, запястья перехвачены тугими манжетами рубашки. Он рассеянно проводит ладонью по мягкому длинному ворсу ковра, бездумно чертит кончиками пальцев, с коротко остриженными ногтями, невидимые узоры, притихает на мгновение, и снова взрывается фонтаном эмоций. Губы – искусанные, обветренные, и едва заметная, небрежно сбритая с утра только-только намечающаяся щетина. Если бы я был способен на необдуманные поступки, если бы моя душа, как и его, пылала наивной глупостью, я выпалил сейчас бы нелепейшую просьбу – всегда оставаться таким – не ребенком уже, но и не мужчиной, застывшим на грани, как изумрудные листья в середине сентября – вызывающим улыбку, из такого типа людей, знакомство с которыми запоминается на долгие годы, если не на всю жизнь. Ну вот, общение с Владимиром, кажется, уже и на мне сказывается, поселяя в моих мыслях часть его самого. Милый мальчик, меня уже не изменить. Нет таких препаратов, которые могут восстановить душу за несколько мгновений. Я и сам признаю - гнил изнутри, но все видят только мою оболочку - блестящую, навощенную кожуру. Поэтические сравнения… Надо же, еще немного, и стихи начну писать. Милый мальчик, не прекращай улыбаться. Привычно уже молчу, приподнимая лишь изредка иронично бровь, не в силах прервать восторженный поток слов. Он и в грязной слякоти найдет что-то прекрасное. Ленский умеет очаровывать, притягивать, сам того не осознавая, своей юношеской глупостью и забавной чистотой помыслов. - Ты был влюблен когда-нибудь? – спрашиваю я неожиданно даже для себя. Владимир отводит глаза, смущаясь, нарочито внимательно разглядывая натюрморт какого-то совершенно бездарного, но так любимого покойным дядей художника. Румянец заливает его щеки, и мне хочется посмотреть на него рядом с предметом его обожания: может ли он терять голову еще сильнее, если так восхищается даже повседневными вещами? Не дождавшись ответа, я продолжаю: - Люди по природе своей не достойны такой любви, этот мир изнутри – трухляв и безнадежен, его не воскресить возвышенным чувством. Я уверен, не существует такого создания, которое заслуживает хоть малую долю твоего обожания. Порой я сам поражаюсь жестокости собственных слов, а Владимир, я вижу, готов, ослепленный любовью, отстаивать и, как писали раньше в рыцарских романах, «защитить честь прекрасной дамы своего сердца ». Прекрасных дам не осталось, да и рыцари – вымирающий вид. Ленскому сейчас не хватает только белого коня, о чем я, довольный собственным сравнением, спешу ему сообщать. Он смотрит на меня чуть обижено, приподнимая брови, с недоумением в серо-зеленых глазах. - Можешь считать это комплиментом, - улыбаюсь я, хлопая его по плечу. Владимир вскакивает на ноги и тотчас же изъявляет желание познакомить меня с его избранницей, Лариной, кажется, я не обратил особого внимания. Такой забавный, пылающий чувствами, искренне удивляющийся моей кривой улыбке при его словах о любви.
Ноябрь. Мокрые, пожухшие остатки листьев прелыми кучками лежат во дворе. Холодный, мокрый ветер гуляет по безлюдным окрестностям, забирается под одежду нечастому прохожему, продувает до костей, поселяя в душе часть такой же промозглой, мрачноватой, серой погоды. У Владимира никогда не заканчиваются темы для разговоров. Он воодушевленно убеждает меня, перескакивая с темы на тему - я уже и забыл изначальный предмет нашего разговора. Милый мальчик, твои попытки безрезультатны. Из меня не сделать романтика, время прошло. А ведь когда-то я точно так же умел радоваться жизни. Сейчас, когда все это кажется мне просто смешным, его эмоции действительно приводят меня в изумление. Как можно находить эту отвратительную погоду романтичной? Как можно любить дождь, сырость и серые тучи? Где он разглядел очарование, как можно черпать в этом вдохновение? Мне никогда не разобраться в нехитром на первый взгляд, но таком путаном на самом деле устройстве его души. Пускай он своими мыслями, восклицаниями выворачивается передо мной наизнанку, открывает душу - мне никогда в этом не разобраться. Я даже жалею его – желающие плюнуть в раскрытую душу всегда найдутся. Милый мальчик, никогда не взрослей. Пускай у него никогда не будет жестокого жизненного опыта, пускай он видит в этих тучах радугу, пускай каждый встречный кажется ему благородным. Пускай у него никогда не будет разочарований, пусть он продолжает очаровывать своим искренним – как нечасто мы его слышим – искренним смехом. Владимир трет лицо руками, неловко потягивается, запрокидывая голову, и в плотно обхватившем горло воротнике видна бледная кожа, острый кадык. Все-таки он еще такой ребенок. Он откидывается на локтях, смотрит на потолок – самый обычный, выбеленный, с незатейливыми узорами; потом окидывает рассеянным взглядом всю комнату и с удивлением смотрит на прислоненную к стене гитару. - Позволишь? - Конечно. Я и не знал, что ты играешь. - Немного, меня учил друг в Геттингене. Откуда здесь гитара, я точно не знаю. Сам дядя не играл на ней, и никого из прислуги вроде бы не просил – он вообще музыку не сильно жаловал. Хотя могу и ошибаться, я плохо его знал. В глазах Ленского зажигаются радостные огоньки, он осторожно проводит ладонью по грифу, смахивая пыль, легко дотрагивается пальцами до струн и недовольно цокает языком – совсем расстроилась; потом подкручивает колки, то и дело пробуя звук, и, кажется, совсем забывает о моем присутствии в комнате. Мне же эта бессмысленная подготовка и однообразные звуки начинают надоедать, я не вижу никакой разницы смысла в настройках. Ленский, едва касаясь пальцами инструмента, вспоминает аккорды, неслышно, лишь шевеля губами, напевает себе под нос несложный мотив. Волосы, давно не стриженные, и этим придающие ему еще больше естественной, небрежной привлекательности, спадаю на лоб, мешают, закрывая обзор, и Владимир недовольно фыркает, убирает их за ухо, продолжает возиться с настройками. - А можно еще медленнее? – поторапливаю я Ленского. В самом деле, не вечно же её настраивать, а это ожидание убивает всю прелесть результата. Владимир смотрит на меня, почти смеясь: - Ты, право, нетерпелив, как маленький ребенок. - О, нет, терпение мое почти безгранично, но я усну, если ты будешь возиться с этим инструментом еще хоть минуту, - так же шутливо отвечаю я. Наконец, ожидание вознаграждено, и Владимир, несколько путаясь в аккордах, начинает петь – я как знал – по-немецки, и я, конечно же, ни слова не понимаю. Нельзя сказать, что он играет совершенно или виртуозно – да, гитарой он владеет неплохо, хотя и не идеально, но есть в этом что-то трогательное. Впечатление производит, скорее, общий образ и то, как органично в него вписывается гитара. Должно быть, именно за такими менестрелями, романтичными и – если посмотреть трезвым взглядом – нелепыми, уходили очарованные девушки. А потом жалели и хватались за головы, вспоминая родительский дом, когда оказывались в продуваемом всеми ветрами ветхом домике на окраине бедной деревни, без каких-либо средств к существованию. Идеальной жизни нет, и если, как уверяют, последней погибает надежда, то первой – пресловутая романтика, так кружащая головы юных дурочек. Который раз уже замечаю, что с появлением Ленского в моей голове поселились глупые сравнения и мысли. Владимир же, видно, только распалившись, начинает еще одну песню, и я, посмеиваясь, беру его за локоть, останавливая: - На русском, будь добр. Я не переношу этого лающего немецкого, непонятно почему так тобою обожаемого. Он смотрит на меня вначале непонимающе, потом кивает, улыбаясь задумчиво, проводит рукой по волосам, явно что-то вспоминая, и начинает наигрывать романтическую балладу. Милый мальчик, мне так жаль рушить твои воздушные замки. * Болезненный, тусклый закат, присыпанный серой пудрой туч. Ленский прячет лицо в высоком воротнике, спасаясь от налетевшего ветра, и ускоряет шаг. - Ну и зачем ты меня сюда потащил? – спрашиваю я раздраженно и резко останавливаюсь. Владимир проходит еще несколько шагов и оборачивается посмотреть, не отстал ли я. Ветер не успокаивается, налетает резкими порывами, и ладони начинают замерзать – перчатки я оставил дома. С Владимиром никогда не знаешь, чего ожидать, когда и куда он сорвется в следующий момент. О деталях он благополучно забывает, куда важнее для него – очередные идеи, фантазии. - Что-то не так? – спрашивает он, подходя ко мне, щурит глаза и прячет руки в карманы пальто. - Попробуй догадаться. Мы идем неизвестно куда, неизвестно зачем, а вот-вот уже стемнеет. - Тебе обязательно все портить? – Ленский приподнимает брови. – Считай, что это сюрприз. - Как же мне надоели эти сюрпризы, - произношу я тихо, чтобы Владимир не расслышал; он тянет меня за собой и говорит, что если мы сейчас не поторопимся, то не успеем совершенно точно. Хватка у него слабая, и если бы я захотел – легко вырвал бы руку. Под ногами хлюпает влажная после недавнего дождя земля, кое-где еще осталась трава, выгоревшая за лето, пожелтевшая; мокрая грязь пачкает ботинки, разлетаясь брызгами при каждом шаге, и все это напоминает мне один из тех снов, после которых еще долго не можешь найти грань реальности в первых рассветных лучах. Я начинаю задумываться, а вдруг это на самом деле сон? Милый мальчик, а вдруг ты просто снишься мне? Я чувствую прикосновение к плечу и вздрагиваю от неожиданности. Солнце уже почти село, и сумерки поселяют ощущение той самой пугающей загадочности, когда оборачиваешься на каждый шорох в темноте, пытаясь разглядеть там кого-то. - Смотри, - произносит Владимир почему-то шепотом. Он указывает вперед, но у меня нет совершенно никакого желания смотреть на то, что он там разглядел. Если он хочет – пускай любуется, но почему я должен делать то же? Если он хочет – пускай ищет свое вдохновение где угодно, но лично мне кажется, что мы оба вот-вот замерзнем, и тогда уже – точно не до вдохновения. - Да смотри же, - нетерпеливо повторяет он, и я нехотя поднимаю голову. Луна поднимается над горизонтом - почему-то долгие обычно сумерки в этот раз были почти незаметны - и бросает светлые блики на волнующуюся поверхность озера, смешивается с темно-синей водой. - Ты это показать мне хотел? На будущее – я не очень-то люблю ночные пейзажи, особенно в такой холод. Пойдем отсюда, - небрежно бросаю я. Ветер уныло завывает, путаясь в голых ветвях деревьев. Милый мальчик, ты живешь в выдуманном мире.
- Знаешь, я всегда любил лето, и когда, ближе к августу, день начинал укорачиваться, я всегда безумно огорчался, - рассказывает Ленский, улыбаясь. - А теперь? – спрашиваю я. - Теперь? Теперь я вроде как уже не ребенок… Я только смеюсь в ответ. Милый мальчик, тебе так свойственно заблуждаться. Владимир улыбается мягко, но во взгляде сквозит еще легкая тень обиды, хотя он старается ни за что этого не показать. Гордость сейчас в моде. Почему-то кружится голова и в воздухе дурманяще пахнет хвоей, будто бы перед праздником, когда по дому развешаны душистые еловые ветки, а Ленский непременно радовался бы даже такой мелочи, подходил бы к каждой и долго вдыхал, и оборачивался бы потом с мечтательной улыбкой, впрочем, и так не сходящей с его губ. Я кивком указываю ему на кресло около камина, и Ленский нехотя подчиняется, он не привык чувствовать на себе чужого влияния, не любит подчиняться приказам и считает, что все для себя он должен решать сам, что он знает, как будет лучше. Не буду его в этом разубеждать. Он смотрит на меня пристально, полувопросительно, ожидая, что я сам завяжу разговор. Я устал от брожений по грязи ради сомнительного удовольствия созерцания «романтической картины», ломит виски и решительно хочется остаться в одиночестве – Владимир сейчас совсем некстати. Намек – тонкий, да и не очень – он вряд ли поймет, и я тихо вздыхаю, опускаясь рядом с ним и прикрывая глаза, стараясь отвлечься от головной боли и пристального взгляда. Быть может, он ожидает, что я извиняться начну за свои резкие слова? Милый мальчик, тебе неплохо было бы поучиться реализму. Самую малость. Мы сидим в тишине минут пять, только за дверью слышны возбужденные голоса прислуги. Неплохо было бы растопить камин, неужели никто не может догадаться? В голове рождаются неясные ассоциации, постепенно уплывающие куда-то далеко от изначальных мыслей, вереницей расплывчатых образов крутятся в голове, и непонятно даже – фантазии это, воспоминания, или может я действительно успел заболеть, и начинается жар. Что-то будто прожигает одновременно изнутри и снаружи, и я не могу больше выносить на себе этот обвиняющий взгляд. - Что? – спрашиваю я раздраженно и даже как-то грубо, резко открывая глаза и встречаясь взглядом с Ленским. Детской обиды нет, и в его глазах теперь – какая-то взрослая, обреченная грусть, и я забываю, что хотел сказать, потому что длинные язвительные замечания, уже приготовленные мною, сейчас совсем не к месту. Я никогда не видел такого выражения на его лице – даже оттенка этой серьезной грусти за месяцы нашего знакомства не появлялось. А может, я просто не замечал. Милый мальчик, я не так хорошо знаю тебя, как предполагал. Такая безнадежная печаль обычно – на лицах смертельно больных, знающих, что им осталось жить не более нескольких недель, такая безнадежная печаль на - лицах нищих, замерзающих на зимних улицах, такая безнадежная печаль не должна омрачать твое лицо, милый мальчик. Неужели я обидел его своей резкостью так сильно? Мне делается неловко, а Владимир, будто бы только сейчас заметив мое внимание, сразу же улыбается, вроде бы искренне, но по сравнению с тем, что видел только что – наигранно и кукольно, как в театре. Я не могу даже и представить себе, что с ним приключилось и что могло вызвать у нее такие эмоции, но я знаю совершенно точно, что этого я видеть не должен был, что эту часть себя Ленский искусно прячет и не показывает никому. - Нет-нет, все в порядке, - отвечает он, и я почти готов поверить его улыбке, почти. Я и не думал, что он такой талантливый актер. Он заводит разговор о каких-то мелочах, в своей обычной манере – непоследовательно, описывает чересчур ярко, наверняка домысливая детали, прерывает речь звонким смехом, и это все почти настоящее. На самом деле - это эмоции восковых фигур. Они тоже – почти настоящие. Им не положено грустить, или плакать, или быть в ярости, мастера придали их лицам выражение легкомысленной радости, и ничего другого испытывать они не имеют права. Милый мальчик, ты человек, а не восковая фигура. Может, мне просто показалось?
Теперь в каждом жесте его я вижу неискренность, ожидаю объяснения; Владимир же продолжает делать вид, что ничего не произошло, должно быть, он даже и не знает, что я стал свидетелем его истинных эмоций. Я никогда не подумал бы, что Ленский играет на публику – всю свою жизнь, но убедился в этом сам. Я пытаюсь присмотреться к нему еще сильнее, и вроде бы нет почвы для сомнений, но я никак е могу забыть тот его обреченный взгляд. Меня не сильно волнуют эмоции окружающих, верее сказать, эмоции большинства мне не интересны совсем; хотя совсем другое дело, конечно же, репутация в обществе, но сейчас это значения не имеет. Никогда мне еще не хотелось так разобраться в человеке, проникнуться его переживаниями и успокоить даже, как Владимира. И именно в нем я разобраться не могу. При необходимости, я могу найти у человека больную точку и надавить, чтобы решить дело в свою пользу, но сейчас – будто защита, тщательно выверенный образ, в который нельзя не поверить. Покойный дядя любил собирать театральные маски – среди них есть настоящие шедевры, но с твоей, милый мальчик, они не сравнятся. Зачем ты пытаешь казаться кем-то другим и что ты пытаешься скрыть? * - Ты не замечал никогда, что снег, падающий при лунном свете, похож на звезды? – с несколько рассеянной, полной неизменного романтического заблуждения улыбкой спрашивает меня Владимир. Декабрь – темнеет рано, и единственным источником света на улице является бледная, истончающаяся луна, окрашивающая окрестности причудливыми сиреневыми тенями и искрящимися желтоватыми бликами. Ленский сидит у самого окна, куда еле дотягивается свет каминного пламени, почти полностью скрытый от меня чернильно-синей темнотой – видно лишь его неправдоподобно хрупкий, угловато-мальчишеский силуэт и изредка выхватываемый из сумрака рыжим светом мечтательный, отстраненный взгляд. - Ты считаешь? – с плохо скрываемой иронией в голосе отвечаю я; Ленский со вздохом отворачивается к окну, и в этом вздохе слышны мне нотки той странной грусти, так тревожащей меня в последние недели. Мне хочется сравнивать его со звездным светом – завораживающим, мерцающим, по-настоящему раскрывающимся лишь одной ночью. Милый мальчик, у нас всего одна жизнь – а это еще недолговечнее, еще хрупче. - Да неужели ты обиделся? Ну, и чем же я задел тебя на этот раз? – с чуть заметным сожалением интересуюсь я; ответа так и не следует. На долю мгновения показалось мне, будто и нет в комнате никого, кроме меня – то ли растворился Владимир, то ли и не было его вовсе. Отвратительно резко появляется мысль, что, может, скоро так и станет, что надоест Ленскому когда-нибудь испытывать на себе мою резкость, и, совершенно так же быстро, как и появился, исчезнет он из моей жизни. Если бы не Владимир, я давно не выдержал бы этой скуки – ведь даже те дни, когда Ленский не заглядывает хоть не несколько минут, тянутся гораздо дольше, и кажутся едва ли не бесконечными – одиночество не скрашивают даже книги. Не хочется даже представлять себе, как сложилась бы моя здешняя жизнь, не встреть я Ленского с его пламенными восторженными речами, романтическими и до смешного нереальными заблуждениями. И в Петербурге, и здесь – за мной неотступно следует скука, и лишь Владимиру удается спасти меня от нее. Я чувствую необходимость прервать эту гнетущую тишину, ведь, пускай мне и не хочется этого признавать, именно моя резкость послужила причиной размолвки; я неуверенно касаюсь его плеча - ткань рубашки холодит ладонь, но, даже если Владимир и замерз, он никогда этого не признает. Его взгляд – как удар под дых, на заострившихся в неровном лунном свете чертах лица читается нескрываемая мука, душевная болезнь, уже давно терзающая его; происходящее слишком странно, тревожно для того, что происходить в реальности – хочется глубоко вдохнуть и проснуться. Воздух морозный, камин совсем не согревает. Глаза его кажутся сейчас совершенно черными, и отчего-то – пустыми, абсолютно безжизненными, и я готов на любую глупость, лишь бы удостовериться, что с ним все в порядке. Он будто бы и не узнает меня: взгляд отрешенный, рассредоточенный, он живет в своих мыслях, совсем забывая о реальности, и я тоже хотел бы забыться, не помнить и не знать никогда, но это невыполнимая задача, когда раздражающая заноза осталась где-то внутри, причиняя боль при каждом вдохе, движении, мысли. - Евгений? – есть в его взгляде, в чуть подрагивающем голосе что-то, от чего невыносимо ноет что-то внутри, и я сам не узнаю себя, сам себе отвратителен, я никогда не знал подобных чувств. Он неловко прижимается сухими, искусанными губами к подбородку и замирает, обжигая мою щеку теплым, неровным дыханием. Я не смею пошевелиться, только осторожно провожу рукой по шее. Завитки волос щекочут ладонь. Милый мальчик, ты стал мне слишком дорог. * Передавая Владимиру пистолет, я случайно касаюсь его ладони – шершавая, ледяная – от необыкновенной рассеянности Ленский забыл перчатки, и, кажется, все на свете, кроме своей невыносимой, отчаянно глупой мальчишеской гордости. - Пока не поздно еще, прошу, прекратим это представление, - спрашиваю я, и на надеясь на ответ. Ленский прикрывает глаза, отворачивается, смотрит на скрипящую, неспешно крутящуюся ветряную мельницу, трет переносицу, и на удивление спокойно, так же тихо произносит: - Слишком поздно. Мы давно перешли линию, обратно за которую уже не вернуться. Слова эти, несомненно, верные, но отчего-то кажущиеся сейчас особенно жестокими, неприятным осадком и странной щекоткой отдаются где-то под ребрами, и накатывает удушающая, безразличная тоска. Ни дуэльного азарта, ни злости на детские выдумки Владимира не остается. Слышится тихое покашливание Зарецкого. - Начнем, пожалуй, - прерывает тишину Владимир, и в голосе его вновь чудятся мне те самые нотки отчаянной безысходности, с которыми он несколько недель тому назад шептал мне бессмысленные, бесконечные слова, о том, что терпеть более не возможно, и просил за что-то прощения, пока я успокаивающе гладил его по подрагивающей спине, согревал дыханием шею, целовал виски и тонкие губы, не отдавая отчета в своих действиях, и никогда я еще не доводилось мне испытывать таких спутанных, подтачивающих душу изнутри чувств. Воспоминания отчаянно не желают уходить, сознание цепляется за них, будто за спасительную веревку утопающий, и я чувствую себя донельзя нелепо, и будто бы мне сейчас восемнадцать, а не Владимиру. Возможно, это последние минуты моей жизни, а я так и не сумел разгадать Ленского. Милый мальчик, мы никогда больше не увидимся. Не будет больше наших привычных споров у уютно потрескивающего камина, восторженных стихов Ленского, нелепых доводов, встрепанных после долгой конной прогулки кудрей, мечтательных улыбок и пронзительных, удивительно легко плавящих душу гитарных мелодий, и ставших в последнее время совершенно необходимыми обветренных губ и теплого, щекочущего кожу дыхания. Милый мальчик, я сам построил для нас воздушные замки. Ленский невероятное, совершенно необратимое влияние оказал на мою казавшуюся уже безнадежно мертвой душу, когда я и не думал, что буду поддаваться таким нелепым мыслям. Звук шагов Владимира теряется в лежащем тонким, полупрозрачным слоем снегу; меня бросает то в жар, то в холод, хотя, я уверен, на лице – по-прежнему хладнокровная, безэмоциональная маска, актерская гримаса. Милый мальчик, в нашей жизни слишком много театра. Курок нажимается до отвратительного легко, будто бы сам, рука чудом, что не дрожит, я почти не целюсь. Ленский с тихим, мучительным хрипом опускает револьвер. И падает на покрытую изящным снежным узором землю. Вырванное, вконец мертвое, простреленное, мое сердце падает куда-то вместе с ним, но продолжает, как в издевку, делать вид, что бьется в моей груди. Метель вплетает в смоляные кудри серебристые снежные крупинки. Милый мальчик, я так хотел бы умереть вместо тебя.
непросвященный ваш слуга покорный, Андрюшка по отчеству большевистскому, недавно(!) открыл для себя произведение А.С. Пушкина "Борис Годунов". стыдно признаться, да что поделаешь - ранее не читал, но не в этом соль, конечно же - чегой-то я, просто так что ли явлюсь сюда? ни в коем случае! а история вышла вот какая. заинтересовал меня, как любителя неоднозначных и преданных кому-нибудь характеров, Басманов. я благополучно ввел фамилию сию в поисковик, на что мне выдали - Басманова Федора! к тому же Википедия собственной персоной любезно подметила то, что он считался любовником Ивана нашего Грозного. я пошел далее и обнаружил пару изображений - из экранизаций и постановки - от которых разум несчастного помутился.)) а к тому же - несколько фрагментов из занимательной статьи по теме. надеюсь, учитывая то, что Федор присутствовал в некоторых классических книгах, это все не будет здесь некстати и вызовет интерес к замечательной исторической фигуре. итак, поехали! берегите рассудок, дражайшие мои!
собственно, первое, что попалось мне на глаза - а старые наши постановки на сцене вообще отличны блистательными образами, вот и этот, на мой взгляд, не менее, чем восхитителен. и ведь что за взгляд! что за облик:
ну и далее - пара кадров, вначале также старая экранизация, затем - новейшая, и обе - своеобразно поражают воображение:
я заметил - какой же этот Басманов везде разный! но везде потрясающе хорош. и вот-с отрывки из статьи, некоторые просто огромный интерес представляют, я тут попытался любопытное вычленить и вот что вышло:
... Но от чего вообще завелась эта опричнина, некоторые исследователи обвиняют в ее зарождении заговор отца некоего вьюноши Фёдора Басманова. Это самый «тесно приближенный» опричник Ивана Грозного, стоявший у истоков всего этого безумия, сын Алексея Даниловича Басманова, фаворит и любовник!? царя Ивана Грозного. «Первые любимцы Иоанновы: Вельможа Алексей Басманов, Воевода мужественный, но бесстыдный угодник тиранства и сын его, Крайчий Феодор, прекрасный лицом, гнусный душою, без коего Иоанн не мог ни веселиться на пирах, ни свирепствовать в убийствах! Н. М. Карамзин, «История Государства Российского». В своих сочинениях Курбский, к сообщениям которого принято относиться с долей скептицизма из-за глубокой вражды, питаемой им к Ивану, называет Фёдора Басманова „царёв любовник“. Очевидно, Федор попал в фавор к царю ещё при жизни своего отца Алексея. Курбский в своих сочинениях обрушивается яростными нападками на некоего царского „потаковника“, который „детьми своими паче Кроновых жрецов действует“, как считается, намекая на выбранный Алексеем способ достичь высокого положения при дворе. Интимный характер отношений Ивана Грозного с Фёдором Басмановым отмечали в своих записках иностранцы, посещавшие в то время Московское царство. Альберт Шлихтинг в своём „Сказании“ писал о царе, что тот „Злоупотреблял любовью этого Федора, а он обычно подводил всех под гнев тирана“. Как сообщает Соловьев, молодой князь Дмитрий Оболенский-Овчинин, племянник любимца великой княгини Елены Глинской, казнен был по одному известию за то, что поссорился с Федором Басмановым, и сказал ему: „Я и предки мои служили всегда с пользою государю, а ты служишь гнусною содомиею“. В следующий визит Оболенского во дворец его отвели в подвал, где он был задушен псарями. Около 1570 года, когда его отец, видный боярин и военачальник Алексей Басманов, один из инициаторов опричнины, впал в опалу, по свидетельству князя Андрея Курбского, Фёдор убил своего отца. Как считает М. Геллер, своего отца Фёдор Басманов убил, чтобы доказать любовь к царю. В рассказе Карамзина отец и сын были брошены в темницу вместе, и царь сказал, что помилует того, кто сумеет убить другого, Фёдор убил отца, но Иван Грозный сказал: «отца своего предал, предашь и царя!» и приказал его казнить. С 1571 года имя Фёдора Басманова больше не упоминается, он числится в боярских списках выбывшим. В этом году он, предположительно, был казнен Иваном IV или же был сослан с семьей на Белоозеро, где умер в одной из монастырских тюрем. В 1572 году опричное войско было ликвидировано. Поговаривали даже, что вся эта жутко кровавая веха в истории, была следствием приворота к себе царя Федором Басмановым, а после его смерти, приворот перестал действовать и царь пришел в себя...
Печорин равнодушный и равносердечный. Он любил много любить, но любовь его была не такова. (с)
Название: Дуня Автор: Витомира Фандом: "Преступление и наказание" Достоевского Пейринги: Дуня/Разумихин, Разумихин/Раскольников Размер: драббл Рейтинг: G Примечание: первая проба пера в классическом фандоме. Просьба тапками бить, но не очень сильно)
читать дальше В руках Пульхерии Александровны истрепанный журнал, открытый на странице со статьей о психологии преступления. Статья не подписана, но Дуня прекрасно знает, кто ее автор.
Пульхерия Александровна не читает статью, но ее взгляд легко скользит по черным печатным строкам. На лице застыло выражение мучительной нежности. Дуня отводит глаза.
Пульхерия Александровна бормочит что-то, различимы только слова "Родя", "путешествие", "вернется". Пульхерия Александровна ничего не хочет знать.
Дуня просыпается в слезах.
Ночь течет в спальню сквозь неплотно занавешанные шторами окна. Тишина нарушается только дыханием да тиканьем часов где-то в темноте. Прохладный воздух заползает под одеяло, отгоняемый лишь теплом тела спящего рядом мужа. Она прижимается к нему и пытается сделать ритм своего сердца таким же размеренным.
Димины губы изогнуты в улыбке. Дуня долго смотрит на его лицо, а потом осторожно - только бы не разбудить - проводит рукой по волосам.
- Родя, - выдыхает он.
Она с силой зажмуривает глаза и утыкается в подушку.
Дуня вспоминает, какое лицо вчера было у Димы, когда он зачитывал вслух новое письмо от Сони. Дуня вспоминает, что уже не первый раз ее мужу снится Родя. Дуня вспоминает, сколько раз все вокруг твердили, что она и внешностью, и характером очень похожа на своего брата. Дуня вспоминает, как быстро влюбился в нее Дима. Дуня вспоминает редкие, всегда неожиданные приступы безразличной ненависти, когда она делает что-либо слишком уж не так, как сделал бы Родя.
Дуня очень, очень хочет знать, понимает ли сам Дима, кого из них он любит на самом деле. Наверняка ведь он и в мыслях допустить не может, что нужна ему вовсе не жена, к которой он с таким обожанием относится. Он не из тех, кто препарирует каждое свое чувство, он вполне может ни о чем не догадываться. А если бы догадался, то разве смог бы с такой искренностью и с таким жаром говорить Дуне о любви? Но, с другой стороны, как же он объясняет себе собственные сны?
Она многое отдала бы за то, чтобы знать точно, она готова даже спросить об этом прямо и открыть глаза ему, если он не знает. Она хочет этого, она часто прокручивает в мыслях возможные варианты разговора, она каждый день обещает себе сделать это - и не делает. Ей нужно, чтобы он признал, что не любит ее, ей грезится, как она простит его и как сделает все возможное, чтобы он был счастлив с Родей, когда тот вернется. Она знает, что все это гордость, что причина этому - бесполезное стремление жертвовать собой, что, может быть, к тому времени, когда брата освободят, ничего этого будет не нужно. Но это становится уже навязчивой мыслью и жжет так, что нет никакой возможности не думать об этом.
Дуня снова бросает взгляд на профиль Димы. Долго разглядывает его длинные ресницы и распрепавшиеся волосы. Легко целует в лоб.
Она знает, почему никогда не заговорит с ним о Роде.
...В руках Пульхерии Александорвны истрепанный журнал, открытый на странице со статьей о психологии преступления. Статья не подписана, но Дуня прекрасно знает, кто ее автор.
Пульхерия Александровна не читает статью, но ее взгляд легко скользит по черным печатным строкам. На лице застыло выражение мучительной нежности. Дуня отводит глаза.
Пульхерия Александровна бормочит что-то, различимы только слова "Родя", "путешествие", "вернется". Пульхерия Александровна ничего не хочет знать.
Дуне снова снится этот кошмар.
Но она все равно счастлива, что ее брат - на каторге.
Перенимаю привычку у Андрея Ильича делать обзоры экранизаций. На днях я посмотрел "Преступление и наказание" - восьмисерийный фильм Дмитрия Светозарова - и теперь всё никак не могу отойти от увиденного. Читать дальше Начну издалека, а потом подберусь к персонажам и актёрам. Покорила дословность сценария. Всё сделано очень подробно, не пропущено ничего важного (а вернее, вообще практически ничего), диалоги сохранены так, как написаны в книге, мысли Родиона во время допроса, встреч с Соней и т.п. так же звучат, в общем, сценаристы постарались. Единственный момент - в эпилоге, все помните, расписана жизнь Родиона на каторге. В сериале же её скомкали донельзя и оставили только пару моментов. Но как по мне - так это выглядело чётко, ясно, лаконично, в общем, отсутствие деталей не смазало впечатления. И вообще в финале отличная музыка.)
Теперь хочу издать пару восторженных воплей по поводу актёров. Во-первых, Родион Романыч Раскольников, которого сыграл в этом сериале Владимир Кошевой. Я следил за ним, затаив дыхание, за каждым его словом, жестом, взглядом. Он сыграл это именно так, как надо было сыграть, по мне - всё, всё, абсолютно всё было идеально, боже, как начинаю вспоминать, так дрожь пробирает. И вот ещё что. Прозвучит, быть может, глупо, но Родион со своей внешностью вызывает у меня стойкие ассоциации с Иисусом: светлые волосы, светлые же глаза и бородка, худое, измождённое лицо. И вы понимаете, как это можно растолковать. Словом, я бы мог сказать, что он сделал весь сериал, но. Порфирий Петрович! Если учесть то, что мне сам герой раньше не нравился - так после просмотра сериала я влюбился в этого персонажа, проникся его образом, так сказать. Мне кажется, Панин сыграл его не менее идеально, чем Кошевой - Раскольникова. Как он выпытывал у Родиона признание! Как он виртуозно заговаривал ему зубы! Он так говорил, что холодок по спине полз. И теперь я мог бы сказать, что Родион с Порфирием сделали всю экранизацию, но! Сонечка Мармеладова, которую сыграла Полина Филоненко. Многим она почему-то не пришлась по душе, и я решительно не могу понять, почему. Говорила она очень убедительно, внешность у неё для Сонечки - опять же моё мнение - самая подходящая: тоненькая, маленькая, личико детское, глаза большие, испуганные. А сцены с Родионом у неё в квартире просто душераздирающие, господи, и он, и она, как они играли! Короче говоря, эти герои произвели на меня глубочайшее впечатление, а сцены, где они присутствовали вместе - самые сильные и красивые. И нельзя не заметить персонажей второго плана. Дмитрий Прокофьич Разумихин, которого прекрасно сыграл Сергей Перегудов. Он был просто очарователен, что ещё сказать. Я всё боялся, когда садился смотреть, как же его сыграют, такого харизматичного и с такими пламенными речами - но нет, всё было на высшем уровне. Чего не скажешь о Дуне. На фото с Разумихиным Дуня и Пульхерия Александровна - эти две дамы мне не понравились совершенно. Авдотья говорила очень быстро и наигранно, жесты у нее были прямо таки театральные - совсем не к месту, во внешность - по моему представлению - тоже не попали. Мать Раскольникова, в общем-то, была хороша, но. С самого начала я подумал: "Это не та актриса" - и всё, у меня в голове отложилось тут же: "А кто эта женщина?". Впрочем, мне понравилась сцена прощания Раскольникова с Пульхерией Александровной - было очень эмоционально, трогательно и горько. Другие персонажи - Лужин, Свидригайлов, Настасья, Зосимов, Зметов, Катерина Ивановна и так далее - они были хороши, но, признаться, внешне я всех их по-другому видел. Но самое главное ведь - каждый по-своему дополнял экранизацию, у каждого были свои фишечки, так сказать, в общем, всё было замечательно. Таким образом, как вы видите, я очень сильно впечатлился и вам того же советую, ежели вы ещё не смотрели эту экранизацию, а ежели смотрели - буду счастлив обсудить.
Продолжаю тему "Морфия" иллюстрацией к этой замечательной работе. Во время же его сонного забытья я вглядывался в его лицо, вытирал ртутные капельки пота с его лба, осторожно гладил взмокшие виски. Сердце у меня привычно екало, но не от вида смерти, а впервые – от вида болезни.
в общем говоря. я уж не знаю.. получилось ну совсем отличное от того, что я задумывал *смеюсь* этакое неторопливое и не вполне адекватное pov Полякова.
читать дальшеДесятками, сотнями острых холодных игл осыпает тело одна игла. Сладость однопроцентной инъекции мгновенно тает в крови, и, как после сладости наступает жажда, также страстное желание – еще, еще морфию мне, о, умоляю! – накатывает ледяными удушливыми волнами. Впрочем, метаться я давно перестал. Теперь мой мучитель – 0,01, смешно! – оставляет меня, никчемного, изломанного, жалкого, не разжигая прежнего теплого огня – все чаще мне кажется, что вкус морфия перестал тревожить мою душу. Как с той моей первой – страдания сердца прекращены, затмились, забыты, хотя зачем-то еще живет томительная память. От этой-то памяти и происходит все страдание. Я думаю уже над тем, чтобы просить Бомгарда о прекращении впрыскиваний вовсе. Но он как будто все боится – думает, что мне хуже станет, бедный, бедный доктор! еще несчастнее, чем я сам. Каково, должно быть, излечивать от того, о чем и близкого представления не имеешь. Впрочем, эти врачи из домов для душевнобольных только тем и занимаются – Бомгард далеко от них ушел, он хотя бы осознает, что морфиниста нельзя лечить, можно лишь только поддержать, ибо ни одна книга, ни одна лекция университетская никогда не скажет обычному человеку о том, что для морфиниста значит его хрустальный божественный порошок. С дней нашей совместной учебы он ровным счетом ничего не смыслит в психических расстройствах – как и я, впрочем, но порой мне кажется, что сам я понимаю суть своих страданий более научно, чем Бомгард. Но это я напрасно. Он – талантливейший врач и сердце имеет чуткое. К нему постоянно, раз в пару дней приходит другой – профессорского вида, бородка клином и пристальный светлый взгляд – хотя я уже не боюсь, как прежде, что во мне узнают его, морфия страстную жертву – все же холодок дерет у меня по спине от этого взгляда. Этот другой врач – психотерапевт, известный в Москве своими блестящими лекциями и лечебницей, открытой для всех, поддавшихся сладким опиатам и самонадеянно решившим от них уйти. Бомгард слушает его советы внимательно, но стоит ему до меня докоснуться – никогда не следует им в точности. Говорил ли, к примеру, тот, другой, о том, что с морфинистом нужно ночами сидеть и успокаивать его белоснежный с серым, как сам морфин, бред? – не говорил! Ни у какого профессора молодой врач не сможет узнать о том, что нужно сделать для терпящего такие муки, какие терплю я. Но Бомгард сам знает. Откуда? И тем не менее он постоянно говорит о том, что он – не психотерапевт и вообще понятия не имеет о такой эфемерной и сложной области, как человеческое сознание. Владимир Михайлович! Я, ни минуты не раздумывая, советую вам решиться на изучении психики, ибо… Есть в нем чутье поразительное. Или мне, сожженному морфием и вдруг обретшим такую ласковую помощь – только кажется? Нет, невозможно. Определенно, Бомгард – врач от Бога. После операции – я понял это уже во сне – он впрыснул мне морфий, три или четыре процента, не побоялся, хотя и видно было по мне, о чем я ему писал. Впрочем, быть может, и побоялся – но все равно впрыснул. Есть в нем уверенность, которой поначалу во мне ничуть не бывало - в том, что я переступлю через эти ненавистные и страстно, безумно любимые проценты; теперь, когда одержимость моя вдруг и медленно начала отступать, мне и страшно, и стыдно до жгучего чувства в глазах – как я сомневался! Но – 0,01 по два раза в сутки! Немыслимо, невыносимо. Лучше бы их не было вовсе. Мраморный белоснежный алтарь раскололся, крошкой осыпался к ногам моим, и вот сам я уже опрометью бегу от него прочь. Когда в теле дрожат иглы раствора, Бомгард всегда сидит рядом со мной. Мне по-прежнему чье-либо общество неприятно, а после жестоких инъекций – и вовсе ненавистно, хотя раньше они заставляли меня весь мир любить. Бомгард избежал этого странным образом, ему я рад всегда. Однако, я предпочитаю не говорить ему об этом. Посчитает, что я без него вовсе продержаться не могу – и насовсем у моей постели останется, еще чего не хватало. Доктор Поляков, будьте мужчиной! У него, между прочим, очереди – таких в поселках и представить нельзя было, да что там – в уездных городишках! Подобрались к Москве – и раскрылся Владимир Михайлович. Пролистал вчера без интереса газету, им оставленную, а в ней уже отзыв о «молодом таланте, взявшем на себя управление областной больницей, производящем операции, граничащие с врачебными чудесами». Боже мой, до сих пор не могу без обидной и гадкой горечи во рту вспоминать... что бы со мною было, если бы только не морфий – смог бы я также свои возможности и все силы положить на профессию, тягу к которой в последнее время я вновь ощущаю жгучую? Смог бы. И больше, в разы больше смог бы – а ведь тогда, раньше я до последних дней стоял у операционного стола – и был трезв и точен только тогда, когда халат завязывался на мне, слух ловил речь пациента, а пальцы вспоминали страницы научных справочников с описаниями болезней… теперь я знаю, что одно оно только, кроме Анны, было моим спасителем, державшим меня на краю пропасти – призвание. Как страдаю я теперь по нему – нежная и слабая зависть меня берет при взгляде на Бомгарда, на милого Бомгарда – прекрасного врача. Теперь он сидит подле меня, наблюдая с терпением поразительным, как апатично я разглядываю потолок, лежа на кровати. Временами мне хочется вскакивать на ноги, и я вскакиваю, в такт мыслям расхаживаю по комнате, как когда-то раньше – по кабинету на занесенном вьюжными снегами участке… когда-то давно. - Ввести, Сергей? Ввести ли мне под кожу это жалкое прозрачное утешение, которое спустя считанные минуты разольется во мне тяжелым безразличием и тихой ненавистью? В последние сутки, когда аккуратным, ровным – совсем почти фельдшерским – движением колет мне эти ничтожные капли моей совершенной, опьяняющей отравы, я быстро проваливаюсь в сон. Он давно потерял свою прозрачность, но и тяжести, бесконечного мрака в нем также нет – есть смазанное нечто, неразличимое – и надобности нет мне различать – вокруг. И Бомгард тоже есть. Иглы раствора медленно и мучительно растворяются, на место их приходят касания – о, так, я представлял, касался бы я хрупкого и безукоризненного алтаря моего, если бы только он существовал в реальности; так я касался драгоценных ампул, с серебром плескавшейся жидкостью раствора. Касания эти ласкают вместо морфийных искр мои руки, шею, грудь – проскальзывают, кажется, в самое сердце, как кристаллы текут в него вместе с кровью. От этих прикосновений чуть мутится сознание – такое ясное, какое только может быть во сне – но я отчего-то уверен в том, что они безопасны. В них нет и следа жгучей разрушительной силы морфина, и раз за разом я тороплю во сне иглы уйти поскорее – чтобы меня коснулись исцеляющие и осторожные, как у всякого врача, пальцы. По утрам меня трясет, есть я не в состоянии, глаза слезятся – уверен, выгляжу я ужасно – но приходит Бомгард с утренней дозой раствора, и внутри у меня ширится что-то теплое и почти восторженное – как ненавистен мне тогда шприц в руке, ночью лечащей все существо мое. После инъекции не я – тело тянется жадно и горячо за выскальзывающей из под кожи иглой, не я временами хватаюсь за рукав халата Бомгарда и смотрю в его глаза просяще, вкладывая в такой взгляд всю бьющую меня дрожь, весь холод, что заставляет меня чувствовать один жалкий процент – не я заставляю этого милосердного и смелого врача страдать вместе с морфинистом, вместе с ним тайно желать раствора, который мог бы утолить жажду несчастного доктора Полякова. - Нет, сегодня колоть на ночь не будем. Я сажусь на постель, напротив Бомгарда, и он взглядом как бы вопрошает – уверен ли я? Действительно ли отказываюсь от восхитительной прозрачности, плескающейся в шприце? от ровного сна? Да, я отказываюсь. Он постоянно взволнован общим моим состоянием, как будто не врач, в самом деле, и не знает, что должно пройти время – пока меня будет колотить лихорадочная дрожь, пока сердце будет трястись в страшнейшей тахикардии, пока тошнота будет накатывать волнами – и от мыслей о пище, и просто так. Он слишком осторожничает со мной – как я был прав, полагая, что он мягок в душе! Решительность опытного врача не затмила в нем ни внутреннего сострадания, ни стремления помогать всеми силами. Владимир понимающе кивает и разжимает руку, которую до того держал в кармане. Как бы по ампуле не пошли трещины. Я склоняюсь к нему, держась за край постели – под вечер без инъекции меня начинает страшно шатать, я теряю всякую ориентацию в пространстве вокруг себя – и в последний момент снимаю очки. Их я ношу пока только из одной надобности – чтобы не выглядеть совершенным мальчишкой на фоне Бомгарда. Целую его. Кажется, мы никогда не учились в одном университете. Было ли это? Нет, не было. Кажется, ему много, бесконечно много лет – а мне бесконечно мало. А потом кажется, что мне ввели внутривенно двенадцать процентов. Я прихожу в себя, лежа на спине на постели, бездумно поглаживая его волосы. Рубашка на мне распахнута, и он лежит головой на моем животе, так что я чувствую теплое дыхание. У него, как у морфиниста на четырех уколах в день дрожали руки – а у меня ничуть не бывало, и теперь я спокоен – ведь это прогресс, не правда ли? - Теперь пусть будет только один раз в сутки, хорошо? Он кивает мне в живот, и я бессмысленно улыбаюсь потолку. Значит, сегодня ночью иглы не будут отнимать у меня лишнего времени, и сразу придут эти прикосновения, прозрачные, как вода, не как морфийный раствор. К черту морфий. Так должно было случиться и так случится – к черту морфий, я сказал. - Как ты себя чувствуешь? – спрашивает он, приподнимая голову и разглядывая мое лицо. Худое, да? Морфинистское и мало изменившееся со студенчества. Но я надену очки, а через пару дней уже, пожалуй, смогу понемногу есть – и лицо постепенно потеряет болезненный оттенок, я полагаю. - Я к осени думаю выйти на операции. Как ты находишь, такое возможно? Он утыкается лицом мне под ребра и неровно сильно выдыхает, прикасается, вероятно, в порыве неверия приоткрытым ртом. Мне смутно хочется чего-то того, чего я не хотел с тех пор, как увеличил дозу морфия до восьми процентов. Возможно. Возможно, шепчет Бомгард мне на кожу, и меня наконец-то пробивает неконтролируемая крупная дрожь. Приступа морфийной жажды еще нет, но колотить лихорадкой начинает сразу и с головы до ног. Честно говоря, я и сам знал, что возможно. Накануне ночью фигура в белых одеждах с тяжелым поцелуем, через силу влившим в меня какую-то часть души, которую я уже полагал изуродованной, безвозвратно утраченной и растворенной в стеклянных ампулах морфина, ушла. После этого сна, утром я вдруг захотел есть и смотреть на Бомгарда. Первое было удивительно, второе – привычно и хорошо. - В таком случае, мне нужны справочники, доктор Бомгард. Много справочников и один обязательно – с описанием родов с поворотом на ножку. А вам – в университет. - Зачем? - Слушать лекции об излечении душевнобольных. Ведь один удачный опыт у вас уже есть.
решила выложить, не судите строго) это Раскольников, может не очень похоже, да одежда на нем, кажется, в стиле нашего времени, но мне кажется вхарактерно...
пока все поутихли, вздумалось мне опять выплеснуть свои эмоции, впечатления, написать отзыв и насоветовать всем и вся. вчера наконец-то удосужился посмотреть Морфий режессуры Балабанова, о чем и хотел поразглагольствовать, так что - начну.
Балабанов сказал "БУ!" - и появилась новая экранизация.итак, Балабанов сказал "БУ!" - и появилась новая экранизация булгаковского Морфия - который оказался перекрещен с Записками, так что о старой экранизации вторых я тоже позволю себе пару слов/кадров в конце.
надо сказать, что я еще подспудно полюбопытствовал и почитал пару интервью этого режиссера, в которых шла речь о Морфии - и что хочу сказать, так, по ходу дела. мне Балабанов вообще-то понравился. несмотря на то, что многие склонны хаять его за плохую работу - я за него как за режиссера.
так вот. ну, учитывая множество нелестных о фильме отзывов, скажу свое мнение - фон по сути - ничто, Леонид Бичевин - все. я бы легко понял придирки к, скажем, персонажам второго плана или к чему-то подобному, но до главного героя в этом плане и касаться не хочется. я хотел бы попутно спросить у смотревших - как вам конкретно Поляков в этой экранизации показался?.. хочется отметить еще структуру фильма - сам Балабанов говорил, что это чисто работа сценариста, то, что должно было придать особенный оттенок работе - и, кажется, этот оттенок удался, деление по-моему оказалось очень кстати, оно как бы задавало тон, атмосферу - в общем с чисто технической точки я бы сказал - неплохо. сначала удивило то, что операции Бомгарда отдали в этой экранизации Полякову, но потом это в общем-то оказалось вполне органичным - главное, что было показано, какой этот челвек был самородок вначале. как замечал сам Балабанов - "я хотел сделать кино про гениального человека, который идет вниз".
ну и постольку поскольку сам я считаю роль Бичевина настоящим украшением этого фильма - то пост я посвящу именно его герою - доктору Полякову.
хочется еще особенно отметить многократные сцены морфийной ломки, которые были выданы в фильме - честно говоря, я нахожу их как нельзя более к месту и верными, Леня отлично справился с игрой (а как так можно дышать, чтобы грудь очевидно опадала от выдоха ровно вдвое??) и на это действительно было страшно, жалко смотреть - а не смотреть - невозможно.
опять таки отмечу, что откровенно мне понравились манеры Полякова в исполнении этого актера - да, то же самое курение, преображение от бытового почти неуклюжего, какого-то зажатого юноши до решительного талантливого врача и самоуверенного развязного морфиниста и прочее. вообще Бичевин отлично дал наполнение общему образу персонажа - детали, жесты, привычки - размельчил и уточнил его общий по книге образ.
ну и в довершение - по ходу поисков кадров с Поляковым я несколько раз натолкнулся на упоминания старой экранизации Записок (1991 год) - и нашел кадры - таки с Бомгардом. сначала я так и понял - думаю, доктор Бомгард, но потом мне напели аннотации, что это - Поляков. короче говоря - такой вот удивительный Бомгард вышел в ранней экранизации (хотя до сих пор считаю, что подобные черты были бы более органичны для Полякова, да):
и еще - справа, а уж кто слева - понятия пока не имею.
Фанмикс - это сборник песен, собранный по конкретной теме, возможность поделиться понравившейся/любимой музыкой и хороший способ обогатить свою музыкальную коллекцию новыми треками .(с)
"Разумихин всю жизнь помнил эту минуту. Горевший и пристальный взгляд Раскольникова как будто усиливался с каждым мгновением, проникал в его душу, в сознание. Что-то странное будто прошло между ними, какая-то идея проскользнула, как будто намек; что-то ужасное, безобразное и вдруг понятное с обеих сторон..." (с) Ф. М. Достоевский. "Преступление и наказание"
Смех без причины — признак мыслящего человека, для смеха которого необязательны внешние факторы. (с)
Лунная ночь Автор: О.Садей (Валенок-сан) Бэта: Abyss de Lynx Фэндом: «Мастер и Маргарита» (М. Булгаков) Пара: Иван Бездомный, Бегемот Рейтинг: NC-17 Размер: мини Саммари: во сне к поэту Ивану Бездомному приходит таинственный мальчик... Комментарии автора: мой первый (и, скорее всего, последний) фанфик в этом фандоме. Время – после событий, описанных в книге.
читатьПоэт Иван Бездомный смотрел на луну. Луна была полной и будто укоризненно глядела на незатихающий город. А в лунном свете и город-то казался странным, не своим – не той Москвой, к которой поэт привык. И было до страшного легко на душе. Хотелось вальсировать по комнате, петь и смеяться, растворяться в лунном свете – так, чтобы никто и помыслить не мог о том, что это невозможно. Проказница-луна проложила широкую дорогу к его подоконнику, освещая каждую морщинку на усталом лице Бездомного. Плясали пылинки, поднятые худыми ногами со старого ковра. Скупая слеза скатилась по впалой щеке, и снова поэтом овладела та апатия, которая приходила каждое полнолуние. Тогда, когда он вспоминал события, произошедшие много лет назад... В этот вечер поэт все-таки заснул. Но во сне к нему пришло НЕЧТО. Оно улыбалось, сидело рядом. Мальчишка в черном одеянии пажа, с живыми глубокими глазами, которые сначала показались Ивану двумя провалами на юном лице. Мальчик пришел по той самой лунной дороге. Пришел в сон, сам будучи сном – Иван осознавал это неожиданно остро. Пришел, нарушив покой спящего поэта, сел на подоконник, свесив ноги в комнату, долго смотрел на поэта оценивающим взглядом. А потом заговорил. Его голос был теплым, напоминал кошачье мурчанье, но было в нем что-то, что заставляло сердце замереть от суеверного ужаса, и кровь то застывала на своем пути, то каруселью бежала по организму, кружа голову и мешая думать. - Здравствуйте, милорд. Это ваш сон, да..? Полувопрос-полуутверждение, будто бы он и сам сомневался, что говорит правду. Черные глаза непостижимым образом отражали лунный свет, мерцали, как два осколка алмаза, лежащие на угольно-черном бархате. Тонкие, нежные губы кривились в подобии улыбки, но было заметно, что юноша редко улыбается – гораздо чаще его лицо остается бесстрастным. - А вы все такой же, милорд! – мальчик спрыгнул с подоконника. Шевельнулось пурпурное перо на черном бархатном берете, встопорщился белоснежный, кажущийся ослепительно белым в полутьме воротник. Мальчик снял берет, взъерошил волосы – так похожие на ночь, накрывшую город. Подошел к Ивану. Поэту казалось, что ночной гость смотрит сверху вниз, хотя его макушка приходилась вровень с плечом мужчины. - Это сон? – глупо поинтересовался Иван. - Наверное, - мальчик усмехнулся, сел на кровать поэта. – Ну, а раз сон, то Вы будете стоять как столб посреди комнаты! – в тихом голосе послышалась обида. Иван каким-то даже не шестым – десятым чувством осознал, что обижать мальчика чревато неприятными, а то и опасными последствиями, и решил судьбу не искушать. По мере собственных сил, конечно: опустился на пол там же, где и стоял. Мальчик рассмеялся. Так же тихо, чуть хрипло. Оперся руками на покрывало чуть сзади, запрокинул голову, мрачно-ласково глядя на поэта. Дернулся кадык на тонкой шее. - Встаньте, милорд, - как будто с придыханием, но Иван просто не мог в это поверить. Поэт поднялся с пола, робко сел рядом с мальчиком. Черный кафтан соблазнительно обрисовывал каждую черточку тела ночного гостя, тонкий язычок скользнул по розовым губам... О чем ты думаешь, Ваня! На лице мужчины промелькнул откровенный ужас, но тело предательски реагировало на близость юного существа. Мальчик мотнул головой, отбрасывая с лица прядки цвета ночи, погладил Ивана по щеке: - Это же сон. А во сне можно все, верно, милорд? – прикосновение прохладных пальцев напомнило ветерок, ласкающий летом разгоряченную кожу. Мальчик погладил его шею: ближе к уху, там, где кожа наиболее чувствительна; царапнул мочку. Теплые губы повторили этот же путь, и черные глаза оказались неожиданно близко. Иван судорожно сглотнул, чувствуя, как предательски напряглось тело. Ладошки мальчика забрались под его рубашку, лаская спину. Язычок скользнул по его губам, чуть надавил, требуя впустить его; Иван машинально приоткрыл рот... Нет, он не был невинен – встречался с девушками, с некоторыми даже жил некоторое время... Но никто и никогда не дарил ему таких ласк, никто не был так откровенен в своих желаниях, как этот странный мальчишка из не менее странного сна. Теплые губы пили стоны с его губ, от ненавязчивых, легких ласк все тело пробивала дрожь. Истерично взвизгнула молния на брюках, теплая ладошка сомкнулась на его плоти, заставив всхлипнуть в губы мальчика. Тот рассмеялся, навалился на поэта – неожиданно тяжелый и горячий; потерся всем телом, вызвав новый стон. Ласкал везде, где доставал, даря удовольствие, ради которого стоило бы и вовсе не проснуться... Иван не заметил, как оба они оказались без одежды, и мальчик оседлал его бедра. Лунный свет окрасил его кожу в голубоватый свет. Мальчик поймал ладонь поэта, поцеловал огрубевшие пальцы, свободной рукой продолжая поглаживать тело мужчины. Иван тонул в ощущениях, в черных озерах глаз, в прикосновениях потеплевших пальцев. От жаркой тесноты, объявшей его плоть, перехватило дыхание, расширились глаза. Мальчик прикусил губу, насаживаясь на его член, и дыхание вырывалось маленькими порциями, будто нехотя... И чудовищно сложно было оторвать взгляд от нежной кожи, от искривленных от боли губ, от мерцающих глаз... Глубоко внутри разгорался крохотный костер, отдавался уколами удовольствия по всему телу. Мальчик двигался, увеличивая темп, опираясь обеими руками на покрывало по обе стороны от торса Ивана, неестественно выгибаясь. - Милорд... – едва различимая мольба в тихом голосе, в котором уже проскальзывали скулящие нотки. Иван хрипло выдохнул, балансируя на грани. Одного судорожного движения мальчика оказалось достаточно, чтобы перехватило дыхание, чтобы его партнер резко выпрямился, замирая на долю секунды, из его горла вырвался полустон-полувой... Белесые капли упали на живот поэта, и он знал, что где-то внутри мальчишки остался и его след... Мальчик соскользнул с него, упал на кровать рядом. - Какой потрясающий сон... – его голос все больше напоминал мурчанье. – Жаль, что скоро ты проснешься... Иван обнял его, прижал к себе, уткнулся острым подбородком в макушку. - Спасибо, - тихо. Мальчик улыбнулся: - Пожалуйста, милорд. Ты запомнишь этот сон? - Запомню. Мальчик мурчал под боком, как большой кот. Это все казалось неправильным, да что там – Иван осознавал то, что так быть не должно, нельзя!.. Но ведь это сон. А во сне все можно. И можно поглаживать свое видение, своего ночного гостя, ероша волосы цвета ночи, несмело целуя тонкие плечи, ладошки, пальцы; слушать тихий смех мальчика и смеяться в ответ. Можно завернуться в одеяло и греть его своим телом, поражаясь холодности юного тела. Можно заснуть, чувствуя, как через двойной слой кожи мерно бьется сердце. Можно, балансируя на грани царства Морфея, понять, что это все-таки не сон...
*** - Марго! – звонкий голос пажа Воланда заставил стаю птиц сняться с веток сливы. Чернокудрая женщина в простом светлом платье, стройная и по-прежнему молодая и красивая, подняла голову, широко улыбнулась: - Приветствую, Бегемот! Ты по пути или от господина Воланда? - По пути. - Заходи, - женщина порхнула к калитке, впустила стройного мальчика в костюме пажа. Закатное солнце, никогда не входящее в зенит, распаляло уставшую землю и навевало мысли о вечном. – Где был? - У вас... У Ивана. Неожиданная печаль в голосе мальчика заставила женщину встрепенуться: - Что-то случилось? - Нет, все хорошо. Сейчас отправлюсь к мессиру, он меня отпустил только на ночь... Хотя вы ведь не знаете, когда там ночь, - мальчик усмехнулся. Черные провалы глаз заблестели, когда он повернулся к солнцу лицом. – Передавай привет Мастеру. Маргарита долго смотрела, как исчезает вдали, в глубокой черноте, хрупкая мальчишеская фигурка Бегемота. Вытерла непрошенную слезу, поправила тяжелые локоны. Грустная улыбка, казалось, срослась с лицом женщины. Однако впечатление ошибочно: стоило появиться на крыльце добротного деревянного дома седому мужчине, как в глазах Маргариты заплясали огоньки счастья. Мужчина обнял ее, зарываясь носом в волосы цвета клубящегося на горизонте тумана, откуда приходили иногда Фагот и Бегемот. Вместе или по отдельности.
*** - Фагот? – громадный черный кот потерся о ноги Рыцаря. Тот взял кота на руки, почесал за ушком: - Нагулялся, Бегемотище? Иди, мессир ждет. На пол встал уже хрупкий юноша в черном. Отбросил с лица пряди волос, напоминающих цветом провал колодца, надел протянутый берет, поправил перо: - Ну, как? - Иди, - Фагот подтолкнул товарища к высоким створчатым дверям. Мальчик кивнул, стирая с лица улыбку...
***
Утро постучалось в окно золотистыми лучиками солнца. Один лучик, набравшись смелости, скользнул по уставшему лицу спящего мужчины. Мужчина отмахнулся от него, перевернулся на другой бок – так, чтобы лучикам не было возможности изучать его лицо. Инстинктивно сжалась рука, забрав первую попавшуюся вещь: черный бархатный берет с длинным пером.
господа мои хорошие, я, в честь того, что перечитал на днях Преступление и Наказание, хочу побаловать вас немного Раскольниковым - хорошим и очень разным, прямо таки всех типажей, эпох и даже стран. вот, начну-ка я с иллюстрации, вот-с такой:
очень красивый, надо отметить, на мой лично вкус, да и в общем-то внешность - что надо, это лицо произведения, может быть - без прикрас, без нарочитости, без особенной прелести, но притягательное.
из сценической постановки, Порфирий рядышком также очарователен, а Родион - без привычных длинных локонов:
Раскольников на киноэкране опять же - но старая, советская еще версия - также красив, но другой красотой, не той, что в современной экранизации - и как отличается!
мультяшный какой-то Родион) :
и отдельно - хочу испросить вашего мнения, а также посоветовать кое-что к просмотруну и вот я на конец припас Раскольникова из сериальной версии bbc 2002 года - работа довольно известного актера Джона Симма. учитывая то, что вообще экранизация английская, а книга - исключительно русская, то я, узнавши о сем проекте, естественно захлебнулся скептицизмом. но вот знаете ли, господа... почитал некоторые отзывы. среди них попались некоторые замечательно приятные, причем не ожидаемо в сторону Симма, а вообще, в целом - фильма, причем особенно отмечают атмосферу его. сам не по наслышке знаю, что бибисишники очень хорошо работают над большинством своих проектов, так что, быть может - оно того и стоит?.. нет ли среди вас тех, кто уже успел ознакомиться с этой экранизацией? а если нет - так не думаете ли взглянуть? да, кстати, вот и сам Родион:
Название: Дом у Пяти углов Пейринг: Дмитрий Разумихин/Родион Раскольников Рейтинг: PG ну и как всегда все в туманных намеках предупреждение: внимательные читатели помнят - фраза о некоем пожаре в доме у Пяти углов, когда еще Родион спас двух детей. ну Разумихина не приплести грех вообще. 8) опять у меня больной Раскольников и опять Дмитрий у его постели днями и ночами неотступно, опять как-то так вышло.
читать дальше Стоило только Разумихину зайти в тесную комнатушку, которую сам себе он обещался посещать ежечасно, как он прямо ощущал себя Гулливером из переводимых им на этой неделе листов. Локти его постоянно норовили задеть косяки и стены, словно бы живя от владельца отдельной жизнью и пытаясь причинить ему как можно более неудобств. Голова при выходе и входе в комнату постоянно подвергалась опасности быть пришибленной, а колени, точь-в-точь как будто Разумихин был кузнечиком, упирались то в крышку стола, за которым он обедал, то в постель больного товарища, за которым ответственно приглядывал, восседая поодаль на табурете. Вообще все комнаты, в которых ни жил за время их знакомства Раскольников, отличались, как одна, невообразимой теснотой и скромностью, так что Разумихин даже недоумевал по этому поводу. Он, конечно же, знал, что его товарищ постоянно терпел ущемления в средствах – но ведь в таком случае он мог жить и с ним, с Разумихиным. Для Дмитрия такое дело представлялось вполне естественным, тем более, что и плату за жилье возможно было бы разделить пополам, а значит, в целом – взаимно облегчить существование друг другу. Но Родион был товарищ его из упрямых, так что ни под каким выгодным предлогом нельзя было заманить его на такое сообщение, а уж более всего – увещеваниями о том, что самому Разумихину подобное сожительство было бы не то что даже и легко, а совершенно приятно. Но после происшествия, случившегося накануне и непосредственно и серьезно коснувшегося его приятеля, Дмитрий решился во что бы то ни стало предложить, а ежели потребуется – и немного навязать Роде свою помощь. - Чаю-то принести, аль обождать, господин студент? – пропела почти над самым чутким ухом Разумихина хозяйка дома, когда он думал так, сидя напротив постели друга. Родион спал – тревожно и неровно, его все тревожили ожоги, и он беспрестанно во сне вертелся, желая их не ощущать – Разумихин с раздражением немного мрачным вспоминал, как в последнее пробуждение Родька с блестящим от негодования взглядом объяснял, что ожоги болят и ноют ужасно, а какие-то, поджившие – зудят, так что совершенно никакого покоя нет. Раздражало же Дмитрия единственно то, что он не имел и приблизительного понятия, как помочь. - Да пожалуй неси, чего уж там – он и получаса так не провертится, проснется, - пробормотал Разумихин в сторону хозяйки – которую звали не то Саша, не то Глаша, Паша – он не помнил, конечно, точно, потому что мысли его были сосредоточены исключительно на том, как бы облегчить состояние больного. Дом у Пяти углов теперь стоял, с одной стены покрытый копотью и гарью, с вывалившимися оконными рамами, и Разумихин вообще-то радовался тому, что другая его часть осталась в целости, сохранилась и комнатушка, в которой жил Родя – потому как в своей обители, как шутливо называли ее прочие университетские друзья Дмитрия, он Раскольникова и представить не мог теперь – ведь там не то что прилечь, а и сесть-то толком было некуда, где-то от пыли, где-то от сваленных бумаг, книг – а Родион два дня в горячке пролежал, хотя и легкой, но при ожогах, конечно, болезненной. Да Разумихин бы его на руках держал, будь его воля – не то что даже на кровати; а в его-то собственной комнате и приличной прибранной постели пока не было. Узнав о том, как обстояло дело со спасением детей, Разумихин был в глубине души изумлен и потрясен самоотверженностью товарища, хотя вслух и обозвал его дураком при первой же к тому возможности. По совести говоря, из его головы разом выветривались все мысли, кроме сострадающих и каких-то горячечно нежных, когда он глядел в темные, от боли или жара и вовсе чернильные глаза друга, на взмокшие русые волосы, на запавшие еще сильнее, чем от вынужденного голода, который вынужден иногда терпеть каждый студент, щеки – словом, ему было совершенно невыносимо наблюдать больного Раскольникова. Но Родион и сам, словно понимая его переживания, что было вообще-то маловероятно, беззлобно ответил ему «бестолочью, носящейся с ним, Раскольниковым, как курица с яйцом» - на чем и окончилось. Но, прерывая размышления друга, Родион в очередной раз пошевелился на постели и сквозь зубы, сонно еще, но вполне, кажется, осмысленно, выдал какое-то ругательство – Разумихин подобрал длинные ноги под табурет и тревожно оглянулся на раскрытую дверь комнаты – не шла ли хозяйка с чаем? По его разумению, невесть откуда взявшемуся, поить Раскольникова надлежало чаем не слишком горячим, но крепким, свежим и сладким – сам с собою он рассуждал, что это необходимо для восстановления сил Роди. - Разумихин? Опять ты тут? Да что же такое, что за охота у тебя – ведь я же говорил… - Не бунтуй, брат, ведь я же тоже сказал – пока на ноги как следует не встанешь, тебе от меня не избавиться – а слово Вразумихина твердое. Но что-то Саша с чаем запаздывает… С недовольным вздохом Раскольников повернулся на бок, поморщившись пару раз в процессе – медленном и осторожном – и метнул на приятеля хмурый взгляд; так повторялось каждый раз по его пробуждению, а спал теперь Родион часто, хотя и понемногу – и за болезнь, и за прошлые, учебные недосыпы забирая разом, так что почти и не ощущал надобности в том, чтобы подниматься с постели. - Я тебе, Родя, что-то важное сказать хотел, - заговорил Разумихин, смущенно и лихо разом, одно другим прикрывая, - но сперваночалу доктор обязал – он заявил, чтобы до лечения никаких важных и ведущих к размышлениям и умственному утомлению… в общем, друг – сначала раздевайся, я тебя мазью врачевать буду. - Ну ты, Разумихин, совсем дурак – ну тебя к черту со всеми врачами вместе! – то ли зло, то ли огорченно выпалил Раскольников и разом перевернулся на спину – даже не поморщился, только моргнул торопливо, да желваки на худом лице вырезались – на спину самые худые ожоги пришлись – и уставился в потолок. Разумихин усмехнулся только и подхватил со стола склянку, с утра оставленную доктором, Родиона осмотревшим и констатировавшим быстрый и на редкость легкий процесс выздоровления пациента. Впрочем, не из простого каприза же, в самом деле, дернулся Раскольников? Дмитрий повертел склянку с мазью в руках, грея ее теплом ладоней и раздумывая про себя одновременно – от прошлой мази у Родиона ночь не сходила сыпь – да кто бы мог подумать, что у него такая нежная кожа, к которой некоторыми средствами и близко прикоснуться нельзя? Разумихин, конечно, знал, что Раскольников, хот я и характера крепкого, не в пример иным, но здоровьем не вышел, слишком уж тонок был в этом смысле – к нему и прикоснуться-то иной раз было волнительно – такие руки нервные, кость хрупкая, плечи – не в пример димкиным – сжать и переломать. На Разумихина и накатывало иной раз – сжать, но осторожно, конечно, чтобы не дай бог… - Ну, Родька, ну потерпи ты чуть-чуть, ведь сам же слышал – скоро заживет, как на собаке. Ну не самому же мне тебя раздевать, в самом-то деле! – воскликнул Разумихин и вдруг почувствовал, как сам залился краской чуть не до ушей, лицо так и полыхнуло. Раскольников глянул на него искоса и принялся расстегивать рубашку, уперев раздраженный взгляд в собственные пальцы, борющиеся с пуговицами и непослушно дрожащие. Дмитрий, пытаясь ничего неаккуратным жестом не задеть вокруг, перебрался на постель, присел в ногах у Родиона и, сглотнув как можно тише, отвел его руки, сам развел полы рубашки на груди у Раскольникова, заметя по пути, что ребра его и пальцами, и взглядом пересчитать можно было совершенно легко – на задворках его мыслей трепыхнулась одна озабоченная о хозяйке со сладким чаем, который, по его расчетам, уже должен был быть доставленным в комнату. - Так что там важное такое у тебя? – спросил Родион, все еще хмурясь, но послушно опустив руки и позволив Дмитрию самому разобраться с одеждой и начать наносить мазь, остро пахнущую чем-то томным и прохладным, на небольшое пятно ожога, расползшееся под левой ключицей. - Я вот что подумал, - начал Разумихин задумчиво, осторожно поглаживая кожу вокруг ожога, втирая в нее мазь; Раскольников вздрогнул от очередного прикосновения, и Дмитрий поспешно подул на собственные пальцы, согревая их дыханием, - так вот, ты не отказывайся сразу и послушай меня, а там решай – ты переезжай ко мне жить. - Опять ты за свое, - покривился Родион, уголок его рта дернулся вниз. Разумихин снял пальцами лишнюю мазь с ожога, так что Раскольников невольно дернулся снова, грудь его с просвечивающими костями резко поднялась и опустилась, Дмитрий решил в конце концов оставить ее в покое и не причинять лишней боли. Сбоку на шее у Родиона тоже виднелся широкий ожог, кожа на нем была темнее и болезненнее, чем на груди, тянулась она, обожженная, с самых серьезных ожогов на спине. - Я для тебя новый аргумент припас, вот только недавно выдумал, - полунасмешливо заметил Разумихин, своей рукой отворачивая голову товарища чуть вбок, открывая шею, и невольно поежился, замечая не в первый раз, в какой даже странной близости прошел огонь от дергающейся голубой вены, а ведь, пожалуй, через такую тонкую, прозрачную кожу он бы мигом сожрал эту венку, ведь не спина же, в самом деле – место опасное, чувствительное… - Ну давай же, - поторопил нетерпеливо его Раскольников, сам отворачиваясь, откидывая голову немного назад, так что острый кадык его вырисовался четко, а вена во впадинке между плечом и шеей натянулась и затрепыхалась – Разумихину захотелось во что бы то ни стало до нее докоснуться, а впрочем, случай ему теперь и представлялся самый верный. - Аргумент таков, брат Родя, - Дмитрий и не до конца понял, чего потребовал Родион – поторопил покончить с процедурой, выложить бесполезную – Разумихин как будто бы и знал заранее – просьбу или – по решительно откинутой голове и бьющей вене можно было на минуту представить, что Раскольников торопил только новое желанное прикосновение, - я бы очень хотел, чтобы ты со мной пожил хотя с месяц, а дальше бы уже решал, оставаться или нет, но, право слово, Родька… я тебя просто до ужасного у себя видеть желаю. - Ну ты, Димка… аргумент, конечно, стоящий, и я над ним, вполне возможно, поразмыслю с пять минут, - с усмешкой, впрочем, мягкой ответил Раскольников, не опуская головы и не взглядывая на друга. Разумихин, такого ответа и ожидавший, обреченно пожал плечом – мол, как знаешь, брат, однако ж я еще не все сказал. Аккуратно, указательным пальцем – надо сказать, что у таких студентов, как Разумихин, пальцы на первый взгляд и грубели от перьев для нескончаемых переводов и статей, на деле же оставались, как у любого деятеля умственного труда, на редкость чувствительными, осторожными замечательно, а у иных, таких, как Раскольников, и вовсе нервическими от постоянного напряжения и внимания – указательным пальцем Разумихин обвел ключицу, погладил натянувшиеся тонкие, как струны, мышцы, мимолетно задел жилку, забившуюся на шее Родиона тут же заметно чаще. - Я ведь тебя пока прошу, Родя, а потом начну упрашивать. - Да по мне, так хоть… - Разумихин, почти играя, проверяя и себя самого, и Раскольникова, царапнул ногтем по жилке, и Родион ртом глотнул воздуха, как-то сразу ослабнув под прикосновениями, откинул голову назад. – Черт бы тебя побрал, Разумихин! – задушено воскликнул он, приложившись затылком о спинку кровати, и сердито, хотя не с сошедшей еще поволокой во взгляде, блеснул глазами на Разумихина, поспешившего отодвинуться подальше на край постели и тут же вспомнившего о затруднительности обладания длинными руками и ногами. - А вот и чай! – добродушно объявила, в ту же минуту вплывшая в комнату хозяйка, внося с собою поднос, на котором расположились чайник с малость отколотым носком, два стакана и два объемистых пирога. - Спасибо, - пробормотал смущенный донельзя Разумихин, с другой стороны прожигаемый взглядом Раскольникова, и вдруг засмеялся – негромко, что редко с ним бывало, но достаточно весело, чтобы привести товарища в недоумение, впрочем, кратковременное. - Дурак ты, Дима, ох и дурак же, - Раскольников со всем возможным после горячки усилием пнул худое одеяло в сторону Разумихина, кажется, сам же на себя разозлясь за то, что оскорбление в его устах прозвучало вовсе и не оскорбительно, а даже как-то раззадорено и разгорячено. - Студенты! – в свою очередь поставила хозяйка многозначительно и добро; оставив поднос на столе, вышла из комнатушки плавным шагом. Не сговариваясь и не переглянувшись даже, оба потянулись к столу – но Разумихин уверенно отстранил руку Родиона и, взяв один из стаканов, предварительно со всей внимательностию пощупав его ладонями, принялся дуть на чай, доводя его до необходимой, по его же мнению, для больного температуры; Раскольников обреченно прилег на подушки и принялся ждать, изредка бросая на Разумихина пристальные взгляды, оставшиеся тем незамеченными из-за чрезвычайного и мучительного смущения. Однако, в глубине души Разумихина разливалось радостное и отчего-то волнительное тепло и ощущение собственного торжества.
- Гм, знаешь ли ты, Разумихин – я все же подумал над твоими словами, и сам не знаю, зачем… - Врач сказал, что ты можешь подниматься на ноги и отправляться ко мне через неделю, если только мы будем следовать его многоопытным предписаниям, а ты будешь есть, пить и слушать то, что говорю я. Втайне Разумихин подозревал то, что ему замечательно везло, ведь стакан он успел у Родиона принять до этих своих слов, так что под рукой у Раскольникова не осталось ничего особенно тяжелого – к счастью. Ведь не хватало же дому у Пяти углов для довершения картины только трупа молодого влюбленного студента в одной из своих комнат.