рэй солнце. [DELETED user]
Автор: рэй солнце.
Название: Memento mori
Фэндом: Ф.М. Достоевский «Бесы» & «Бесы» (телесериал 2014 г.)
Персонажи: ОМП; Петр Верховенский; Николай Ставрогин мельком упоминается
Рейтинг: PG-13
Размер: драббл
Предупреждения: всепоглощающее ООС, матчасть перекроена на новый лад

Жандармский унтер-офицер Евгений Савельев прибыл в равелин около двух часов пополудни.

Рекомендованный к службе в крепости лично начальником штаба Третьего отделения, Евгений чувствовал необычайную ответственность перед Его Императорским Величеством, полагая, что выполнение столь секретного поручения вознесет его офицерскую честь на небывалые прежде высоты.

Местечко, которое представляла собой тюрьма, одно упоминание которой вгоняло любого порядочного человека в ужас, на поверку оказалось не столь зловещим: коридоры были хорошо освещены, окна в кабинете дежурного — занавешены льняными шторами, а садик, примыкающий к внутреннему двору, вычищен и ухожен. По правую руку росла яблоня.

Всего было занято двенадцать камер, в четырех из них содержались подчиненные особому суровому положению арестанты — им отказывалось как в прогулках, так и в чтении книг и журналов; ужесточение режима стало последствием едва не совершившегося побега одного из узников, нумера которого Савельев не знал, поскольку все прочие караульные, способные сообщить эту информацию, сами были приговорены к заключению за чрезвычайную халатность и пособничество в преступлении. Его новый сослуживец Вениамин, судя по трусливо-робкому выражению лица, смертельно боялся, что его постигнет та же несчастливая участь, посему не выказывал любопытства в отношении колодников.

Около восьми часов прибыл доктор Алексей Иваныч Погибенко — седовласый человек в летах, сухонький и бодрый, не под стать разожравшимся земским врачам; Савельев, когда служил в провинции, перевидал их целое множество. Ввиду того, что большая половина узников мучилась туберкулезом и цингой, смотритель распорядился о введении еженедельного медицинского осмотра.

Начали с первой камеры, где содержался умалишенный: на него затратили около минуты времени. Евгений открывал одну дверь за другой, впуская доктора в камеру, и пока тот делал пометки в своем журнале, унтер-офицер с отвращением наблюдал, как бледно-зеленоватая плесень толщиною в мизинец ползет по стенам, собираясь влажными комьями в углах. Столь же неприятное впечатление производили сами арестанты — грязные, больные, до крайности изможденные. Никто из них не заговаривал с доктором, но все указания исполнялись послушно.

«Не подцепить бы здесь самому какой-нибудь хвори», — подумал Савельев, содрогаясь внутри. В мундире было нестерпимо холодно.

— Пойдемте, голубчик; еще один остался, — бросил Алексей Иваныч.

Евгений повертел в руках связку ключей, отпирая последнюю камеру, что располагалась в самом конце коридора.

На койке сидел, немного клонясь вбок, страшно исхудавший человек; поза его была неестественной, характерной больше для изваянной из камня фигуры. Он был ужасно бледен — губы, руки, впалые щеки, босые ступни. Как только доктор зашел внутрь, узник дернулся, поднимая голову вверх, и неразборчиво заговорил; слова вырывались с хрипом.

— Вам приносили молока сегодня? — спросил доктор, останавливаясь возле него.

Заключенный отчего-то принялся смеяться, но смех мигом перешел в надрывный, кровавый кашель. Капли крови попали Алексею Иванычу на халат. На столе стояла нетронутая тарелка с супом и кружка чаю, возле которой покоился колотый кусок сахара. Алексей Иваныч повернулся и вышел.

— Здесь все скоро будет кончено, — молвил он.

Савельев не удержался от того, чтобы еще раз взглянуть на узника; тот снова сидел неподвижно, приоткрыв рот; вострый подбородок был весь в багровых подтеках.

Уже ночью, торопясь домой со службы, Савельев шел вдоль набережной, огибая дождевые лужи, что встречались ему по пути. В сознании то и дело всплывали лица заключенных — одно за другим; Евгений с колотящимся сердцем добрался до квартиры, снял шинель, да так и завалился на кровать, не выключая лампы, что горела на столе тускло-желтоватым светом.

В равелин Савельев вернулся в худшем расположении духа. Его слегка мутило, а собственная голова казалась чужой, притесанной к туловищу по ошибке. Остановившись в кордегардии, он набил папиросу табаком, закуривая.

— Плохо спалось? — миролюбиво спросил караульный, наливая себе чай.

— Целую ночь снились эти вонючие казематы, — поделился Евгений и потер замерзшие ладони.

— Это что, — сказал караульный, — я недавно во сне видал, как заключенные хором в церкви поют, ко мне лицами повернувшись; чуть ума не лишился.

В коридоре суетились, дверь, ведущая в крайнюю камеру, была распахнута. Савельев, чувствуя, как липкой змейкой бежит по спине холодок, подошел ближе. Двое присяжных вынесли из камеры арестанта; левая его рука болталась, как у детской тряпичной куклы. Светлые волосы, длинные и спутанные, закрывали посеревшее лицо. Евгений, вопреки собственной воле, испытывал чувство сожаления, въедливого, будто зубная боль.

Караульные вошли, чтобы убрать комнату, Савельев принялся им помогать. На рукомойнике висело полотенце, короткое и квадратное, едва ли не с носовой платок, которым нельзя было задушиться. Возле кровати лежали книги — «De la capacité politique des classes ouvrières» Прудона, «Некуда» Лескова и старые газеты, датированные восьмидесятым годом. Евгений перетряхнул книги. Из «Некуда» внезапно выпали листки бумаги, исписанные карандашом; он взял их в руки, внимательно осматривая. Это были письма.

— Тут письма — что с ними делать? — он обернулся к одному из караульных, и тот пожал плечами.
— Сжечь. Если хотите, можете отнести смотрителю. Вам лучше знать, — быстро добавил он и с брезгливостью отвернулся.

О листках, взятых им из камеры умершего арестанта, Евгений вспомнил лишь в воскресенье, по какой-то мелкой надобности выдвинув из стола ящик. Повинуясь любопытству, он разложил перед собою отсыревшую, тонкую бумагу и стал силиться отыскать самое первое письмо. Вмешательство в чью-то личную жизнь давно не казалось ему занятием бесчестным, и тому виной была служба в жандармерии; поэтому унтер-офицер не мучился угрызениями совести, напротив, полагал, что совершает нечто положительное, читая послания, так и не дошедшие до своего адресата.

«Николай Всеволодович,

я уверен, что вы уже осведомлены о моем теперешнем положении; вас не могли не поставить в известность.

Что же, как-то раз в Петербурге, смеясь, вы мне сказали, что вследствие действий, мною совершаемых, каторга станет закономерным исходом моей жизни; мог ли я тогда знать, что вы окажетесь, позвольте выразиться лирическим образом, пророком? Отвечу вам прямо, что никогда не знал и не предполагал для себя подобной участи, пусть и всегда боялся оступиться. И теперь я заточен здесь, в равелине Петропавловской крепости, где коротали свои последние часы перед повешением Рылеев, Каховский; сплю на той же койке, пью из той же кружки, о, этим бы обязательно гордился мой сентиментальный папаша, оставайся он в живых!

«Что посеял, то и взойти должно, и взойдёт впоследствии непременно» — так говорил Пестель, поднимаясь на плаху...

В том, что посеянное взойдет, вы должны быть уверены, Ставрогин, потому как заключение мое не означает конца смуты; мало того, оно знаменует собою ее начало... теперь все хорошо, все; и те идейки, которые пахнут флердоранжем и предрекают, что вчерашний цеховой завтра пойдет пить шампанское в «Палкин», и те, что увещевают топтать в грязи царскую шапку. Помните об этом и готовьтесь пожинать плоды, Ставрогин; станут пировать лакеи и кухарки, да только то будет не праздничный пирог, а объедки с барского стола... хотел бы я разделить с вами победную трапезу, но ни в чем сейчас не уверен.

Но помните, помните — вы барин, вы ныне бог и самодержец, все теперь станет ваше.

Верховенский Петр, 20 сент 1874 г»


Евгений снял с носа круглые очки, предназначенные для чтения, и протер стекла. Прочитанное показалось ему очередным горячечным бредом, обычно исходящим из уст несостоявшихся революционеров с манией величия, но все же в собственной комнате ему стало зябко и неуютно. Он положил перед собой второй лист, вчитываясь в мелкие, узкие буквы.

«Ставрогин,

у меня здесь отняли все, и портсигар, и перчатки, и несчастную пару шляп, которую я вез с собой из Швейцарии; неизвестно, куда они все это девают, хотелось бы увериться, что не сжигают; не от большого ума такие действия. Не к тому я веду; вам, небось, кажется, словно я только и делаю, что пекусь о том барахле.

Если узнаете, как я попался на жандармскую удочку, непременно с хохоту помрете; дело было в поезде, когда я, утомленный дорогой, преспокойно видел десятый сон. Оттуда меня и выпроводили со всеми, так сказать, почестями, которые только могут быть оказаны политическому преступнику. Подразумеваю, что за моей персоной следили еще с Женевы; у меня были некоторые подозрения насчет одного проходимца, который уж больно рвался мне помогать, клявшись, что сам себя высечет шпицрутеном, ежели обещанного не исполнит.

А что же вы? Все скитаетесь, judeus immortalis... или, может, осели где-нибудь в немецкой деревушке, по вечерам сидите в кресле, смотрите в стену черным взглядом; я этот ваш взгляд помню лучше собственного имени. Вам бы завидовал Чайльд-Гарольд... трагический человек вы, Ставрогин! Чорт, может, вы и были правы, когда говорили, что... впрочем, неважно.

Хорошо ли вам без паяца под боком? Раньше ведь было над кем смеяться, а теперь и шут сидит в кандалах.

Верховенский Петр, 1 июня 1976 г»




«Сколько раз я пытался в вас разжечь хотя бы самое захудаленькое пламя,

а теперь мыслю, что носился с отсыревшим спичечным коробком, будто со христианской святыней. Здесь хорошо думается, когда ничто не отвлекает; я уже, пожалуй, позабыл, как разговаривать с живыми людьми, вот только пишу вам.

Но если не вы, то кто? Неужто Шатов с его мерзенькой мессианской нравственностью, которую он нес пред собою, будто знамя, неужто Кириллов, павший жертвою во имя божества, имя которому — он сам? Ставрогин, они не были богами, вы были Бог. В этом все дело, ни в чем другом.

П.В. без даты»




«Ставрогин,

позавчера приходил врач, я болен смертельно, мне осталось, может, меньше месяца; все рухнуло, все изошло прахом, обратилось в золу. Поэтому пишу, чтобы успеть, вы знаете, я всегда тороплюсь, всегда опасаюсь не договорить, позабыть самую крохотную, но значимую вещь; а вы, вероятно, и не узнаете, когда все будет кончено, не того я полета птица, чтобы в газете выпустили некролог. Ежели хотите, это вам будет некролог, весточка о том, что совсем худо вашему шуту сделалось; тосковал он, тосковал, да так и помер.

Если буду в горячке, непременно помяну ваше имя; жертвы всегда совершаются во чье-то имя, правду я говорю, Николай Всеволодович?

П.В. 14 ноября 1882 г»




Савельев поднялся с места и пять минут неподвижно стоял, отрешенно глядя в сторону. Затем он собрал рукою листы и бросил в камин. Те сразу же вспыхнули, охваченные огнем.

@темы: Достоевский Ф. М.: "Бесы", фанфикшн